Черные ангелы
Шрифт:
— Здесь — нет. У здешней воды железистый привкус… Я буду кофе с молоком, как все.
Из глубины коридора донесся резкий окрик, они оба вздрогнули:
— Вы слишком громко разговариваете. Папу разбудили.
— Катрин? Ты давно тут? — озабоченно спросила Матильда.
Дочь уклонилась от ответа.
— Вас папа услышал, — сказала она. — Зажечь вам свет?
Все трое заморгали от яркого света. Катрин зябко сжимала вокруг тщедушного тела полы такого же, как у матери, коричневого шерстяного халата. Ее мрачный взгляд, живой, но диковатый, нисколько не смягчал жесткие черты лица. Зачесанные назад и заплетенные в две косы густые блеклые волосы обнажали низкий лоб: этакая черненькая курочка
— Признайся, ты нас подслушивала? Впрочем, это не важно.
Катрин чуть повела плечами. Она не отрываясь глядела на кончик своего дырявого тапка, откуда торчал большой палец ноги, и теребила рукой линялый бантик в косе. Потом неожиданно обратилась к Габриэлю:
— Папа ждет вас утром… Как только проснетесь… Он очень рад, что вы приехали.
— А ты, малышка? Ты тоже рада?
— Ну, я…
Она махнула рукой, давая понять, что ее чувства никого не интересуют. Ее маленькая фигурка растворилась в коридоре. Матильда и Габриэль подождали, пока она закроет дверь в свою комнату, смежную с комнатой отца.
— Ты думаешь, она нас слышала? — спросил Габриэль.
— Вполне вероятно. Она всегда настороже… всегда выслеживает. Симфорьен выдрессировал ее, как Пастушку, — добавила она с ненавистью.
— Миленькая женушка для Андреса!
— Такая, какая ему нужна!
— В общем, да, — смягчился Габриэль, — будет его обожать, как безумная.
— Спокойной ночи, — сухо сказала Матильда и ушла к себе. Градер услышал, как она щелкнула задвижкой, и, посмеиваясь, отправился спать в комнату, где некогда жила Адила.
Фотография умершей стояла в рамке на камине, прислоненная к вазе, в которой Матильда всегда держала свежие розы. Габриэль перестал смеяться. Он присел на кровать, обвел глазами стены. Тут все осталось, как прежде: довольно скверные портреты пастелью, выполненные дедушкой Дю Бюшем, две акварели с изображением святого Бернара из Комменжа и озера Оо, а далее — целый иконостас: Иисус, Богоматерь, святой Иосиф и большое бронзовое распятие, на котором висели четки из оливковых косточек, освященные папой Пием IX — Адила ими очень дорожила. И снова покой овладел Габриэлем. Здесь, в комнате Адила, он никогда не ощущал, что кто-то незримо присутствует рядом с ним, дышит ему в спину, подкарауливает его, как в Париже. Он поднялся, подошел к шкафу, взял с верхней полки старую красную фланелевую пелерину и поднес ее… нет, не к губам, а к носу — он всегда ко всему принюхивался, как собака. Потом он снова опустился на кровать, держа пелерину Адила на коленях, уцепившись за нее, словно утопающий за соломинку. Луна зашла, туманная мгла окутала все вокруг. Льожа спал глубоким сном.
IV
В жалком обветшалом домишке бодрствовал, однако, еще один человек. Сквозь прорези ставен луна освещала складную железную кровать и просторную неприбранную комнату, почти без мебели. На столе белели хаотично разбросанные листки бумаги. Двумя приникшими к полу зверьками стояли выпачканные грязью ботинки. На стуле лежали небрежно брошенные фланелевая рубашка и сутана. Стены сочились влагой, рисовавшей на них острова и целые континенты. Над головой у аббата Форка носились, шуршали, повизгивали крысы. Но думал он не о крысах, а о ветках на пороге… Почему он их не убрал? Еще не поздно.
Вечером, заканчивая чтение требника, он услышал сдавленные смешки возле своего дома и тихонько подошел к окну. Увиденное привело его в такую ярость, в какую только может прийти полный сил двадцатишестилетний юноша. Должно быть, это проделки Мулера или Пардье, сына каретника… Наверное, их девицы подучили… Ходили тут такие две-три, ненавидевшие священника тем сильнее, что когда-то сами за ним увивались.
Он сбежал по лестнице, схватился
Ален разделся, в сердцах отшвырнул сутану, потом бережно поднял и поднес к губам; на время он сделался обыкновенным юношей, ничем не отличающимся от многих других. Из-за длинного туловища в сочетании с коротковатыми ногами он казался ниже ростом. Насупленный, с веснушками на переносице и низким бычьим лбом — никакой слащавости в лице, скорее, наоборот, некоторая жесткость.
Он лежал, отвернувшись к стене, и перебирал четки. Если не заснет сразу, значит, так и надо. Тогда поднимется и пойдет соберет ветки. Почему нужно все сносить? Надо было не соглашаться с настоятелем, не прогонять Тота. По какому праву ему запрещают поселить у себя собственную сестру, когда ее бросил муж? Ален отослал ее в Париж без средств к существованию. На какую жизнь ее обрекают! «Она погибнет! Господи, ты меня слышишь? Погибнет!» — тихо стонал он. Настоятель — человек святой, но без сердца… Губы Алена шевелились, и другое имя то и дело слетало с них: «Мария, Благословенная Мария!..»
Он воображал себя ребенком, которого мать баюкает на руках, утыкался ей в плечо, закрывал глаза… Главное — удержаться, не поддаться соблазну встать и убрать ветки с порога. Такое естественное желание, любой другой просто обязан был бы его исполнить; другой, но не он. Он знал, его призвание — никогда ни от чего не уклоняться, все принимать.
А в остальном он уже потерпел поражение, в своем приходе не нашел понимания ни у молодых, ни у стариков. Встретил в них не просто безразличие и невежество, но ненависть, подчас даже лютую, или презрение, укоренившееся у здешних жителей за последние десять лет, когда в церкви один за другим служили два равнодушных священника. В Льожа издевались над его неопытностью, из любого неловкого шага раздували целую историю, всякое душевное движение объясняли корыстью, а уж когда приехала сестра, его стали преследовать открыто. «Тебе ничего не удается, тебе дано одно — терпение… Вот и терпи».
Были, конечно, дети, всего несколько, но и тех у него отнимали после первого причастия. Всех. Ни один не осмелился бы заговорить с ним при свидетелях. «Не жалуйся, многие священники не могут даже служку найти, а у тебя есть Лассю». Лассю родился от неизвестного отца, мать жила и работала в База, и мальчишка ютился у тетки. Скоро он прозвонит к утренней службе, и аббат, войдя в церковь, увидит у входа его деревянные сабо, а дальше, перед алтарем, маленькую бритую головку с оттопыренными ушами.
Но прежде ему придется пройти по позорному настилу на крыльце и пересечь площадь под злобные насмешки. Люди здесь жили, как скоты… А он в двадцать шесть лет был совсем один, днем, вечером, ночью. Раз в две недели, глядишь, кто-нибудь придет к исповеди… а в промежутках надо не падать духом… Служить мессу ежедневно. Мессу без паствы, проповедь в пустыне. «Нет, не в пустыне: тебе вторит Лассю, а иногда и его престарелая тетка».
Что сейчас делает Тота? Спит? Шатается по Парижу?.. Позорные ветки… Он встанет пораньше и выйдет из дома незамеченным. А после литургии, во время благодарственного молебна, Лассю подметет порог. Ален дышал ровно. Он наконец заснул. Никто никогда не видит его спящим. Юноша как юноша, разве что лицо постарело до срока, детский печальный рот, но руки, молитвенно сложенные на груди, вобрали в себя весь свет этой ночи.