Черный-черный дом
Шрифт:
– Мэгги?
От Чарли пахнет улицей: дымом и холодом. Он сутулит плечи, а на голове у него нахлобучена та самая широкая твидовая кепка.
Его взгляд скользит туда-сюда вдоль барной стойки, и, когда он потирает указательным пальцем верхнюю губу чуть ниже носа, я понимаю: это признак того, что он нервничает.
– Подойди на минутку, – бормочет Маклауд.
Келли поднимает брови, когда он отходит, и я пожимаю плечами, прежде чем встать со своего табурета и последовать за ним. Чарли идет к единственной красной стене, не заслоненной столами и стульями; к той, что украшена фотографиями пейзажей и людей. Дойдя до нее, он настороженно оглядывается, словно мы с ним
– Я всем рассказал, – негромко произносит Чарли. – И еще я сказал им, что ты просто хочешь написать историю, одну историю, и всё. Никаких лишних фокусов.
– Большое спасибо, Чарли. Я…
– Моррисоны заняты подготовкой к званому вечеру в поместье на следующей неделе, но Айла, Джимми, Джаз и Маккензи согласились поговорить с тобой в понедельник.
– Это замечательно. То есть… значит, все они знали Эндрю?
Чарли наконец-то посмотрел на меня.
– Да. Как и все остальные.
– Спасибо, что сделал это, Чарли. Я очень тебе благодарна. Я хотела спросить, если это не слишком самоуверенно… как ты думаешь, есть ли возможность поговорить с Мэри? Что случилось с ней после смерти Эндрю?
Маклауд на мгновение замолкает, а затем издает тихий вздох.
– Они с Кейлумом вернулись в Абердин. Она поддерживала с нами связь в течение нескольких лет: отправляла рождественские открытки Айле и моей жене, редкие письма. Но вскоре все прекратилось, как это обычно бывает. – Он смотрит на фотографии. – Ты бы хотела сохранять связь с местом, которое забрало твоего мужа?
Я поднимаю взгляд на резной кусок коряги, закрепленный на стене. «Овца всю жизнь будет бояться волка, а потом ее съест пастух».
– Ты говорил, что он никогда не был счастлив. Что у него было тяжелое прошлое. Что…
– Он верил, что когда-то совершил нечто ужасное. Его чувство вины было словно якорь, который в итоге потащил его на дно.
Мое сердце замирает, пропуская удар.
– Что он такого сделал?
Тон Чарли становится раздраженным.
– Он никогда не говорил. А я никогда не спрашивал.
– Почему ты рассказываешь мне все это сейчас?
Маклауд расправляет плечи и поворачивается обратно к стойке.
– В три часа дня, в понедельник, у дома Айлы Кэмпбелл. Последним за Шелтерид-бэй, примерно в шестистах ярдах к востоку от Блармора. Не пропустишь.
Он останавливается, отойдя от меня не более чем на пару шагов, поворачивается и снова возвращается. Глаза у него темные, зрачки большие и черные.
– Потому что мне это никогда не нравилось. Все это. После того как он умер, а Мэри уехала, все сделалось так, как будто его никогда не существовало. И тогда, в девяносто девятом, я сказал тебе – и всем, кто приехал с тобой, – истинную правду. О том, что такого человека никогда не существовало.
– Чарли, я…
– Может, ты здесь вовсе не для того, чтобы писать свою историю? – Он внезапно протягивает руку, и я отступаю назад, пока не понимаю, что Чарли вынимает маленькую ламинированную фотографию,
Это цветная зернистая фотография молодого человека, стоящего в одиночестве на травянистом лугу перед холмом, за которым виднеются синее небо и море. Высокий и широкоплечий, в джинсах и вощеной куртке, руки сложены на груди. Смуглый, с густой бородой, глубоко посаженными глазами и стоически-хмурым взглядом.
– Это Эндрю?
– Это Роберт. Он никогда не говорил о себе как об Эндрю. Если хочешь написать его историю, называй его тем именем, которое он выбрал.
После ухода Чарли я долго смотрю на фотографию. Эти глаза. Этот хмурый взгляд.
– Привет, Роберт, – шепчу я. И бегло окидываю взглядом паб, прежде чем убрать фотографию в карман.
Только когда огни Блармора исчезают и я вижу лишь пляшущий по асфальту круг света от моего фонарика, я жалею, что не воспользовалась предложением Келли разместиться на ее диване. Ночь сухая, но ветер усилился. Я слышу, как он свистит в узких щелях, завывает вокруг скал и Бен-Уайвиса, и представляю, как этот крошечный остров медленно исчезает, становясь все меньше и меньше, размываемый и поглощаемый ветрами и волнами Атлантики.
Я часто сбиваюсь с однополосной дороги – виня в этом ветер, а не вино – и неизменно попадаю в густую вязкую грязь. Я уже забыла, где, по словам Келли, находятся торфяники, поэтому постоянно высматриваю белые султанчики пушицы при свете своего слабого фонарика, уверенная, что в любой момент могу погрузиться в грязь так глубоко, что меня уже никогда и никто не найдет.
Слышу что-то позади себя. Звук пропадает прежде, чем я успеваю его различить, но я почему-то знаю, что этот звук здесь не к месту. Я оборачиваюсь.
– Эй?
Свет моего фонарика едва пронзает ближайшие несколько метров ночи. В ушах шумит ветер, и я пытаюсь снова расслышать этот звук. Может быть, это чьи-то шаги. Может быть. Мурашки, не имеющие никакого отношения к холоду, бегут по моим рукам. Когда меня настигает внезапный порыв встречного ветра, луч моего фонарика уходит влево по широкой дуге, озаряя длинную траву, каменистую гору и темную тень другой тропинки в тридцати ярдах от меня. Гробовая дорога.
Это всего лишь темнота. Полная темнота. Я не привыкла к ней, вот и всё. Я чувствую себя слепой, и это не просто нервирует, это пугает. Это заставляет меня чувствовать себя уязвимой совершенно по-новому, хотя я думала, что уже ощутила практически все виды уязвимости.
И все же… Что касается дней рождения, то я переживала и не такое. Я почти не помню тот, который провела в больнице с трещиной в черепе и сломанной рукой из-за серебристого «Лексуса», который с грохотом врезался в меня – я была слишком маленькой, – но в моей памяти проносится дюжина других дней рождения. Хаотичные, шумные вечеринки, которые всегда проходили на грани допустимого, неизменно заканчивались слезами или жалобами родителей. Друзья, которые любили мою маму в начальной школе, – веселую маму, которая пела нелепые детские стишки и иногда появлялась у школьных ворот в длинном вечернем платье или нагруженная пакетами со сладостями, – в старшей школе перестали любить ее. Или меня. Последний день рождения, который я решила провести с мамой, я также провела со своей единственной оставшейся подругой, Беккой. В свои шестнадцать лет она выглядела намного младше меня, тихая и милая, а ее мама умерла всего за два года до этого, после долгой, никем не обсуждаемой болезни. По моей просьбе мы устроили тихий пикник в саду, а не грандиозную вечеринку, которую предпочла бы мама; она еще до прихода Бекки начала пить большие порции джина с тоником, настаивая на том, что это просто газированная вода.