Чёрный великан
Шрифт:
* * *
Из-за дурацкого вывиха мне пришлось остаться в ущелье одному, тогда как мои товарищи ушли на штурм памирского семитысячника. Досада моя не имела границ, но вскоре я понял, что, потеряв одно, я приобрёл другое.
Моя палатка стояла на берегу ручья такой неправдоподобной и чистой голубизны, какая бывает только в детских снах. Есть немного вещей, которые можно созерцать бесконечно: накат морских волн, пламя костра и бег горного ручья. Там, где возникала заводь, вода уже не казалась водой. Нет, то был жидкий и вечный кристалл,
Выше над ущельем смыкались скалы, там всегда была прохлада и тень, тогда как вокруг с густо-синего, уже стратосферного неба лился хрустальный поток солнца. Осязаемый и жгучий, он заполнял все и мог, казалось, звенеть над пирамидами гор ясно и долго, окажись тут звонарь с медным молотом.
И он зазвенел однажды в раскалённый послеполуденный час. Я поднял голову от форели, которую чистил, но не увидел ничего, кроме каменных громад с далёкими глетчерами на вершинах.
Несколько секунд я слушал звонкий раскат, который был, сомнений не оставалось, той музыкой небесных сфер, которую выдумали пифагорейцы и которая могла прозвучать только здесь.
Сердце замерло — то был момент совершенного счастья, хотя никакой причины тому не было. Наоборот, любой странный звук настораживает, тем более в горах, где лавина и осыпь подстерегают на каждом шагу. Но разум спал. Не оттого ли беспричинное счастье так часто приходит к нам в молодости и тем реже его появление с годами?
Потом я увидел в небесном своде трещину, какая возникает в тонком стекле. Начало её терялось где-то высоко над снежинками, а конец расширялся, сбегая вниз, прямо к тому месту, где я находился.
Что-то надломилось, треснуло, и тут я испугался. Ошеломлённо я смотрел в небо, где замер звук и где льдинкой в роднике таяла эфирная трещина.
Теперь звенящей казалась тишина (ручей не в счёт, я так привык к его неумолчному рокоту, что шум не достигал сознания). Машинально я смыл с рук чешую и встал, не зная, что думать.
Трещина в небе дотаяла. Все стало как прежде, солнце калило рыжие отвесы гор, тёк ручей, но во всем этом теперь была тревога.
Нет, даже не тревога, а смутное чувство напряжения, какого-то разлада. Словно на самом дне ясности притаился мрак.
Как хотите, но, кроме зрения, слуха и всего прочего, человек обладает ещё другим чувством, которое обостряется в одиночестве и о котором я ничего не могу сказать помимо того, что оно есть. Может быть, это лишь эхо собственных ощущений, не знаю. Вот и тогда: краткий испуг сменился уверенностью — откуда она взялась? — что лично мне ничего не грозит, хотя вокруг неблагополучно.
Моя нога уже настолько поджила, что я мог идти прихрамывая. Я бросил рыбу в котелок и двинулся вверх по ущелью, туда, куда десяток минут назад упёрся кончик небесной щели.
Пока я шёл, было время подумать, но — странно! — мысли не шли в голову. Даже сумбурные, нелепые, какие бывают
Чем далее я продвигался, тем менее это походило на обычное воздействие природы. Когда я вышел из сумрачной теснины, простор и свет должны были дать облегчение, а они наполнили меня чувством западни. Впрочем, если я и ощущал желание повернуть назад, то лишь от этого разлада с окружающим, а вовсе не потому, что мне было страшно.
Террасу, огибая которую тёк ручей, замыкала гряда исполинских валунов, и, когда я сделал к ней несколько шагов, мне открылся Чёрный Великан.
Я называю его так, потому что затрудняюсь передать его облик. В нем, несомненно, было что-то человеческое, но нечеловеческого в нем было куда больше. Громада округлого чёрного стекла, такая же полупрозрачная в краях, как настоящее стекло, — она на первый взгляд мало чем отличалась от окружающего базальта. Только вглядевшись, я различил подобие головы, неожиданно маленькой и без глаз. Сзади выпирал похожий на взбитую подушку горб. Других конечностей я тогда не заметил. Я стоял и смотрел, а Глыба — для меня не оставалось сомнений — тоже смотрела. Не могу этого передать: взгляд был осязаем и пронизывал меня насквозь.
Больше ничего не было, если не считать, что я испытывал глухое отчаяние которое не было моим отчаянием, а исходило от Глыбы так, как от солнца исходит жар.
Не только отчаяние. Растерянность, скорбь и ещё жалость. Не моя жалость и не ко мне обращённая, а… Так, космически, могла сожалеть звезда, что ли.
Наконец Глыба шевельнулась, и это подействовало на меня как удар.
Я хорошо помню начало встречи и её продолжение, а вот что было посредине — стёрлось. Верней, как раз наоборот: обилие сильных впечатлений засветило этот участок памяти, как солнце засвечивает плёнку. Провал, который я ничем не могу восполнить…
Так или иначе, но, когда от гор уже легли тени, я обнаружил, что сижу на берегу ручья, напротив же, упираясь в скалы, громоздится Чёрный Великан и мы ведём беззвучный диалог.
То ли я пообвык, то ли пригляделся, но он уже не казался мне глыбой. Безглазая маска его лица походила на слепок, смятый судорожным движением руки скульптора; искажённо в нем проявились человеческие черты. Тело, казалось, источало мрак, но было оно живым, подвижным настолько, что мускулы могли течь наподобие чёрных змей, иногда образуя какие-то резиновые отростки.
Впрочем, все это мои дорисовки. Если бы муравей или краб мог общаться с человеком, что извлёк бы он из рассказа о полёте в какую-нибудь Австралию? Подозреваю, что я понимал Великана не лучше. Порой миллиарды звёзд слипались в огненный ком, а затем обращались в кольцо, чтобы исчезнуть в фиолетовой мгле, — вот так он мчался. Откуда, куда, зачем? Галактики мелькали, как листья на ветру, и чем дальше, тем судорожней, отчаянней становился этот полет, потому что то ли ошибка, то ли авария сбила Великана с курса и где-то он потерял себя в пространстве.