Чертова кукла
Шрифт:
Морсов был красен и сконфужен. Шептал Юрию какие-то извинения:
— В первый раз подобная выходка… Мы этого члена совсем не знаем… Трудно всех знать… Но, конечно…
— Да вы не беспокойтесь, пожалуйста, — остановил его Юрий. — Я нисколько не обижен.
Он действительно не был смущен. Длинный, представительный журналист Звягинцев, — демократ, несмотря на свой непобедимо барственный вид, — наклонился к Юрию с другой стороны:
— Я не метафизик, но решительно не понимаю, как можно так обращаться с метафизикой. И вы говорили таким нарочито примитивным языком, что прямо вызывали на фанатический протест…
Морсов кончил звонить.
— Два слова… — сказал худощавый господин из второго
— Мы хотели сделать перерыв, — начал Морсов. — После перерыва мы все будем возражать господину Двоекурову. Но если ваше слово кратко…
Морсова, кажется, подкупили корректные воротнички. Понадеялся, что неловкость будет смазана.
— Очень кратко, — сказал тот и блеснул синими глазами на Юрия, который только теперь узнал говорившего. — Что же тут можно возразить? Г. Двоекуров говорил искренно, играл немножко в циническую наивность, но игра у него тоже искренняя. Я хочу только сказать, что все это не имеет никакого отношения ни к кому, кроме него самого. Он считает себя нормой и свое сознание — высшим человеческим сознанием, — но это невинное самообольщение. Невинное, так как никого серьезно не соблазнит рабское счастье г. Двоекурова. Свойство человека — искать сначала свободы, а потом уж счастья. Тут же мы встречаемся с полным отсутствием даже понимания свободы. Освобождая себя от всяких крайних исканий человеческого разума и чувства, г. Двоекуров должен признать случайность (он и признает ее), то есть произвол, но непременно признать навсегда, на вечные времена. Если быть последовательным, то бороться с таким произволом, с постоянными случайностями нельзя, не имеет смысла, а можно только лавировать между ними в напряженной заботе о своем удовольствии. Это лавированье, эту погоню я и называю самым унизительным из рабств. К тому же оно непрактично: в конце концов случай, превращенный тобою в вечный закон, тебя же должен погубить. Г. Двоекуров хочет смотреть на жизнь, как на игру в рулетку, и хочет выиграть. Желаю ему долго выигрывать. Но не следует забывать: в конечном-то счете всегда выигрывает банк. Впрочем, повторяю, все это не касается человечества, поскольку оно человечно и не смотрит на жизнь, как на рулетку; а есть ли основания утверждать, что норма для всякого из нас — сделаться игроком? Относительно же "последних вопросов" я должен присоединиться к тому оппоненту г. Двоекурова, который только что вышел… то есть, к его замечанию перед речью г. Двоекурова. Если и есть у многих из нас свои вопросы, свои ответы и своя правда, то нет еще слов для нее и нет места, где говорить о ней.
Морсов шумно поднялся со стула.
— Господа, объявляю перерыв!
Поднялись все, начался грохот и гул. Морсов спешил в библиотеку. Он был красен и взволнован. В последней речи тоже было что-то не то. Она и публике не очень понравилась. Юрий (теперь это было видно) вызвал гораздо более симпатий; он так искренен; да и так красив. Но Морсову и от Юрия было не по себе. Он надеялся уладить что-нибудь во время перерыва; пусть во втором отделении говорят профессора, попросить Вячеславова, Звягинцева, даже Глухарева можно. Пусть говорят о метафизике, о христианстве вообще, о Достоевском вообще… Глухарев заведет о собственной религии, о махо-садо-эготизме, ну да ничего, он немногословен и туманен. А потом Морсов скажет резюме…
В библиотеке Юрия сразу окружили, затеснили, заговорили. Он не мог даже понять, что от него хотят, выражают ли ему сочувствие или требуют пояснений. Вдруг, через головы двух распаренных, взволнованных девиц, он увидел, что ему делает знаки служитель.
Юрий ловко выскользнул из толпы.
— Вас там… в швейцарской… г. офицер спрашивают.
— Меня?
— Да-с. Студента Двоекурова.
Окольными коридорами Юрий сбежал в швейцарскую. Сразу почему-то пришел на ум Саша Левкович; стало беспокойно, хмуро, досадно.
Прислонившись к стенке, за зеркалом, стоял офицер. В пальто и в фуражке. Лицо у него было странное, темноватое, с отдутыми губами, так что Юрий на секунду его не узнал.
— Саша, это ты?
— Поезжай домой. На Васильевский. Я тоже… к тебе.
— Саша, да ты разденься, поднимись. Потом поедем, если хочешь.
— Нет, я уж входил… на минуту. Я от тебя. Поедем к тебе. На Васильевский.
Юрий сжал брови. Подумал. Очевидно, надо ехать. Левкович говорил глухо, ровно, глядел вниз и не двинулся. Надо ехать. Вся эта канитель с вечером Юрию, кстати, уже и надоела. Но вдруг он вспомнил:
— Я не могу, Саша, я должен сестру домой отвезти. Сестра Литта здесь.
— Видел в зале. С француженкой твоей рядом. Ты и ей француженку нанял?
Левкович открыл рот и визгливо захохотал, впрочем, сейчас же умолк. Юрий не понял решительно ничего; от неожиданного хохота ему стало противно.
— Отвези сейчас и приезжай. Я буду у тебя, на Васильевском. Ждать буду. Приезжай! — закончил Левкович опять визгливо и повелительно.
Дернулся вбок, неловко повернулся и пошел из швейцарской.
Юрий с нестерпимой досадой повел плечами. Однако надо действовать. Идти через всю толпу отыскивать Литту чрезвычайно не хотелось. В просторной швейцарской, затемненные горами разных пальто и накидок, одевались молча какие-то люди. Юрий быстро подошел к одному из них, тому самому, в высоких воротничках, который только что ему возражал.
— Послушайте, — сказал он вполголоса и равнодушно, как малознакомому. — Не будете ли вы так любезны… передать моей сестре, что мы уезжаем, что я жду ее внизу. Необходимо. — И прибавил совсем тихо:
— Как ты здесь? Смотри, не очень ли раскутился?
Господин в высоких воротничках ничего не ответил, но быстро, с шапкой в руках, пошел наверх, на лестницу. Другой, уже совсем одетый, пробираясь мимо Юрия к двери, слегка засмеялся и, тоже совсем тихо, проговорил:
— Уж очень заботитесь… насчет чужих кутежей. А еще хвастали, что об одном себе заботу имеете.
Перед Юрием мелькнуло испитое лицо Якова и его зеленые зубы.
Было томительно. Литта не шла. Юрий поднялся на несколько ступенек и заглянул в полуотворенную дверь, где стоял гул и дым. Опять его заняло на минуту "вавилонское смешение", увидал барственного демократа Звягинцева, знакомую сухую курсистку, профессора с худыми щеками и между ними симпатичного батюшку, который очень серьезно и внимательно слушал какие-то объяснения Звягинцева. Поодаль Раевский, поэт, похожий на Апухтина, говорил так же серьезно с каким-то купцом, не менее толстым, чем он сам.
"Э, да ну их", — подумал озабоченный Юрий и опять пошел вниз.
На верхней площадке показалась Литта. Она торопливо прощалась с черноголовой дамой, которая в зале сидела около нее.
Юрий узнал Наташу. Сразу вспомнил странные слова Левковича о "француженке". И совсем рассердился.
"Нет, это черт знает, как они неосторожны! С ума, что ли, сошли! А если бы Саша сел рядом? Пришлось бы мне врать на все четыре стороны!"
— Ты хочешь ехать? — спросила Литта сухо.
Он не обратил внимания на странно-строгое выражение ее лица. Да, он спешит, он сейчас же должен отвезти ее домой.
На тротуаре нужно было ждать минуты две, пока звали графинину карету. Дождя не было, но хуже: острая, проклятая изморозь напитала белесоватую ночь, и ночь отяжелела, как мокрая перина.
Человек в длинноватом пальто прошел неторопливо мимо; затерся было в изморози, и вот опять идет назад. Юрий узнал острые глаза. Это тот, что чертовой куклой его обозвал. Чего он тут дежурит? На такого какого-нибудь не похож…