Чертова кукла
Шрифт:
— Нет, — сказала вдруг громко Литта. — А я в Бога верю. В Бога.
На какие свои мысли ответила?
Юрий слышал. А может быть, не слышал. Протянул рассеянно;
— Как хочешь, милая. Как хочешь. Ну, мы приехали. Приехали.
Юрий потрепал по спине фыркающего Хваленого, поговорил с Липатом и побежал наверх.
На минутку. Только зайдет к отцу и к графине. А потом домой, на Остров, заниматься. Он с охотой и много занимается, ему весело уставать.
Вспомнил, что Лизочка прислала утром какую-то глупую записку, просила нынче непременно быть, нужно, жаловалась: "Твоя портниха надоела"… Этому Юрий неприятно удивился:
Утром, читая наскоро эту записку, Юрий ничего не понял, да и внимания не обратил. Но, вспомнив ее теперь, вдруг что-то сообразил и засмеялся про себя.
Ну, конечно! Кнорр, прилипнув к Хесе, путается теперь постоянно и с распрекрасным Яковом. А у Якова всегда была упорная склонность воображать, что Юрий и Наташа неравнодушны друг к другу. Вот и высокая брюнетка!
Как Юрию раньше не пришло в голову: очевидно, Яков сам влюблен в Наташу! Только пикнуть об этом не смеет. Да и не посмеет.
"Тоже любовь! — презрительно усмехнулся Юрий про себя. — Гадость, злость одна паучья, если и есть, а не любовь".
Ну, к Лизочке Юрий сегодня не поедет. Черт с ней, не развалится, подождет. Сегодня домой, домой, заниматься. А для развлечения есть у него новая, веселая мечта — о Наташе. Ведь уехала, умница, от всех этих паучьих Яковов и тряпочных Кнорров. Умница. И красивая. Понравилась Наташа.
Глава двадцать седьмая
НЕПОЛУЧЕННОЕ ПИСЬМО
Конверт дорогой, длинный, гладкий. Верно, барынин, со стола. В конверте сероватый листок с красной линейкой, выдранный из кухонной расходной книги. Сплошь, вкривь и вкось, листок исписан мазаными закорюльками, однако со стараньем.
"Многоуважаемый Илья Корнеич! В первых строках пишу вам это письмо, как вы сказали, что у вас хозяин строгий и что если писать письмо, то на почтамт до востребования и проставить одне буквы И. и К. А затем, что вы не ходите, то я не из-за того, потому что я ни в ком не нуждаюсь. Если вы из таких, что погулять и прощайте на все четыре стороны, то мне очень даже безразлично, а вы себе не воображайте. Вчерась и сегодня я слез не осушаю, потому что если меня заметят, так я главнее Степаниды боюсь, она охальная, и начнет страмить, и тогда с места очень просто долой. А впрочем, как был у вас разговор еще при Иван Мокеиче, при старшем дворнике, под Николин день, и разговаривали вы, что "я еще в подлецах не бывал", то на ребенка, значит, будете выдавать, чтобы мне не страмиться. Степанида эта мне житья не дает, как меня заметит, съест. Однако я ее не боюсь, я и сама ей отвечу, я не из таковских, мне наплевать, и за кавалерами не бегаю, очень нужно. А затем в последних строках целую тебя несчетно раз, миленький дружочек Илюша, остаюсь в ожидании скорого ответа известная вам Мария Сухарева".
Вот какое было письмо. Пришло оно в почтамт тринадцатого июня, до востребования, но никто его не требовал. Юрий и забыл, что сказал Машке о строгом хозяине, о том, что письма ему пишут только до востребования. Он, должно быть, и не знал, грамотна ли Машка.
Не заходил к ней давно, это правда; последнее время не до того было, совсем вылетела Машка из головы.
Он вспомнит, он пойдет. Но все нет и нет его, а гордая Машка второго письма писать не будет. Не знает она, что и первое валяется в своем атласистом конверте праздно, ждет востребования и нет востребования.
Много чего не знает Машка. А все же чует, что если б даже совсем сгинул ее Илюшенька, все-таки он "в подлецах не был", просто себе судьба вышла тут этакая горькая.
Глава двадцать восьмая
КАЮК
Девять часов.
Литта заспалась после вчерашнего катанья. Устала, да и ночью все думала, думала… Странные у нее какие-то мысли.
В маленькой белой спальне темновато, хотя шторы белые. Должно быть, не солнечный день сегодня.
— Барышня, барышня!
Литта открыла глаза. У постели, — тихонько, словно ящерица, вползшая в комнату, Гликерия. Стоит, шепчет, белая наколка на боку.
— Что, поздно? Отчего ты меня не разбудила? Да что с тобой?
— Барышня, милая! Беда у нас! Давно хотела будить, не смела.
Литта вскочила с постели, в длинной ночной рубашке, босыми ногами прямо на пол.
— Ох, да что? Да что такое?
— Беда. Заарестовали его. Увезли. Барина.
— Папу?
— Что вы, барышня. Господь с вами… Молодого барина. Солнышко наше красное, Юрия Николаевича.
Гликерия тряслась, шептала и плакала. "Вот оно!" — подумала Литта, а сама не знала, что "оно" и почему "вот".
— Гликерия, толком скажи. Да разве он здесь ночевал?
— Не здесь, не здесь! С Васильевского, с той квартиры увезли. Ночью. Там покончили, да сюда, в его же кабинет. В бумагах, в книгах роются.
— Как роются? Здесь?
— С восьмого часу здесь. В передней солдат. Сряду к их превосходительству, с бумагой, что, значит, приказано обыскать у Юрия Николаевича в кабинете.
— Что ж папа?
— Да что ж, они только ручкой махнули. Ведь ничего не поделаешь. Ихнюю половину не тронули, на один-единственный кабинет Юрия Николаевича приказ, где они жительство имели. Человек их шесть народу. Господи, батюшка! Беда-то, беда!
— А почем ты знаешь, что арестовали?
— Уж знаю. Слышала. Барышня-голубушка, что ж это будет?
Литта, дрожа, хваталась то за чулки, то за рубашку, и все у нее падало из рук.
— А бабушка что?
— Не звонили еще их сиятельство. Не смеет никто доложить. В доме этакая вещь! Двое их, никак, в прихожей, у двери, сидят. Опрашивают. В девятом часу пришел тут с парадного из мебельного магазина главный, счета их сиятельству доставил. Так сейчас по телефону удостоверяются, точно ли он из магазина и к кому, не к Юрию ли Николаевичу.
— Гликерия, — сказала Литта спокойно, но побледнела так, что даже голые ножки у нее побелели. — Сегодня какой день? Вторник?
— Вторник. Барышня милая, да извольте вы одеваться. Уж десятый час.