Чешские юмористические повести
Шрифт:
Он и бровью не повел, молча стоял и слушал.
— Отомар! Твою жену погубили вещи и только вещи. Пани Мери страдала от распространенного заболевания — от стремления к идеальной чистоте и порядку во всем, что было на ней и вокруг нее. Пани Мери погибла из-за своей страсти к совершенству. Это ждет каждого, кто слишком большое внимание уделяет вещам чисто внешним — их виду, качеству, их показной красоте и кто забывает, что на него пристально смотрит вечность. Вещи замучают его. Мы, мужчины, тоже терзаем себя всякими глупостями, лихорадочно к чему-то стремимся, судорожно добиваемся каких-то целей и результатов, хотя прекрасно знаем, что все в мире относительно, все — беспредельно и безгранично, не имеет ни начала, ни конца. Но наши мучения сопряжены по крайней мере с чем-то значительным. Страдания,
Он не ответил. Вышел на лестничную площадку.
Я проводил его до самого подъезда, вышел с ним на тротуар.
— То, о чем ты говорил, было следствием, а не причиной,— сказал он медленно.— Верно, горе всем, попавшим в рабство! Хотя это единожды горе! Но трижды горе рабам, внезапно отпущенным на свободу!
Мы подали друг другу руки.
И больше уже ни разу не встречались.
Он написал месяца через три.
«Ты действуешь правильно, Отомар! — отвечал я ему в прощальном письме.— Разве я могу обижаться, если ты решил расстаться со всем, что напоминает тебе прошлое? Если ты продал дом, над которым висело проклятие наследственной собственности и который был для тебя семейной тюрьмой? Если все ценные вещи ты отдал в городской музей в „Зал семейства Жадаков“? Место реликвий — в монастырских кельях и музейных витринах. Твое же место, Отомар, место твоих детей — в стремительном потоке жизни, на земле, среди ветра и облаков. Выкинь дурь из головы! Какой же ты старик, если решил начать жизнь заново, поселившись в Валашском крае, в стороне от шумных городов с их чисто внешней цивилизацией. Я поступил бы точно так же, Отомар,— странник, зависти достойный. Вместе с Адамеком и Евочкой ты возвращаешься назад, к природе, к ее простым живительным истокам! Я не был бы твоим другом, если бы не мог понять тебя, понять, почему ты отныне будешь избегать тряски в поездах и в автобусах, перестанешь принимать гостей и писать письма, в том числе и мне — слышишь, Отомар? — и мне! Я ведь понимаю, что принадлежу к инвентарному имуществу пани Мери, что наши с тобой холостяцкие вигвамы имели для тебя смысл, пока служили убежищем и отдушиной. Все должно иметь под собой какое-то основание. В том числе — и любовь, и дружба. Мужчина — хозяин своего интеллекта, своего мышления, но хозяйками наших судеб, наших взлетов и падений являются женщины. Мы — неполновластные хозяева! Ом мани падме хум! Какой симпатичный божок, какое сокровище — символ свободной воли, сидит теперь в лотосе-колыбели твоего нового рождения!..»
Когда я опускал письмо в почтовый ящик, голова кружилась и мысли улетали прямо в солнечную синеву небес.
«Все в порядке, Отомар! Долой типично чешские сомнения, и смело вперед — размахнись во всю ширь, выкинь гнилье со своего корабля, разбери все по бревнышку и построй заново. Наступи на горло прошлому, смотри в будущее! Брось ты эту дурацкую земную привычку сиднем сидеть на одном месте, как курочка на яичках, кудахтающая одно и то же — лучше страдать, бродяжничать, осваивать новые пространства, основывать новые шумные королевства и жалеть каждого, кто, родившись в этом скопище улиток, собирается там и умереть, не отваживаясь бежать из толкотни, угнетающей тело и душу».
О, это дьявольское непостоянство — слава тебе! Если б не ты, мир так и стоял бы на месте, застыв в унылом однообразии богом заведенного совершенного порядка!
Приблизительно через год после отправки письма я шел из «Манеса» {148} по Мысликовой улице, неся под мышкой японскую гравюру, завернутую в бумагу. Я был расстроен, как барочный орган во время пасхального богослужения.
Полдня я впустую мотался по редакциям и издательствам.
— Перерасход авансов! Зайдите еще!
Додя уже второй месяц жила у меня.
— Что тебе? — от неожиданности я скосил глаза и заморгал.
— Нельзя ли остаться здесь дня на три, родителей выселяют по судебному иску из квартиры, и они перебираются на новое место.
— А как же твой банковский чиновник? Женитесь вы или нет?
Они непременно поженятся, но сейчас к нему приехали отец с матерью из Кардашовой Ржечицы, и оставаться там было бы неловко…
— Ага! Неловко! — сказал я.— Что ж, проходи и садись!
Как только я дописал статью об элементах дадаизма в цирковом искусстве, она принялась накрывать на стол.
— Зачем это? — спросил я, думая, что надо бы изменить начало статьи.
— У меня в сумочке случайно оказалась пара ростбифов, и я их поджарила.
Я взглянул на нее. Она была тихой, осунувшейся, ходила на цыпочках, чтобы мне не мешать.
Поскольку я забыл пойти пообедать, все это пришлось очень кстати. Она принесла пиво. Подсела ко мне на кушетку.
— Мирек, ты относился ко мне лучше всех — я понимаю, что вела себя плохо! Ты еще хоть чуточку любишь меня — Мирек, Мирек?..
— Сама знаешь — еще как! — я отодвинулся.
— От меня пахнет карболкой?
— Нет!
— Я только что из больницы. Желчный пузырь!
— Ага! — поморгал я.— Желчный пузырь!
— Ничего страшного, Мирек! Ты не бойся!
— Ну, ясное дело! Говорю, за два дня дом не развалится!
— Спасибо тебе огромное! — она вытерла слезы, вытерла заострившийся голубоватый носик.— Здесь где-нибудь можно найти носильщика?
— Скорее всего на Флоре!
Только я начал переделывать статью, она уже вернулась с носильщиком и двумя чемоданами.
— Будь добр, заплати, пожалуйста, у меня нет мелочи!
Я дал носильщику денег.
— Маловато,— сказал он,— а ожидание?
— Какое ожидание? — спрашиваю.
— Барышня велела, чтобы я ждал за углом, обещала, что и часа не пройдет.
Я взглянул на часы.
— Вы правы, и часа не прошло! — сказал я и сердито посмотрел на Додю.
В другое время она бы набросилась на меня с руганью, а теперь стояла тихая, какая-то отсутствующая.
Она изменилась в лучшую сторону. Стихами она по-прежнему не интересуется, зевает от них во весь рот, но в живописи понимает толк. Особенно в японской. Вот сейчас я принесу ей «Фудзияму» Хокусаи {149}, она вскрикнет от радости, захлопает в ладоши, как дитя, и непременно меня поцелует.
Погруженный в свои думы, я прошел Мысликовую улицу и свернул на Лазарскую.
Ах ты черт! Совсем забыл, ведь она просила купить новую длинную пилку для ногтей и губную помаду. Куда я девал образец? Неужели потерял? Ага, вот он! Зайду в галантерею, там дешевле. Надо еще билеты в кино на завтрашнюю премьеру. Вчера мы так и не позанимались, сегодня наверстаем упущенное. Додя уже безошибочно различает романский стиль, готику, ренессанс, знает, что такое бидермейер. Но храни тебя, девочка, бог и все святые, если вздумаешь еще раз излагать в кафе свои взгляды на искусство и спорить с моими товарищами. Меня пот прошибает, как только ты пускаешься в рассуждения. Но надо бы подыскать для тебя какую-нибудь работенку, а то ты до одиннадцати валяешься в кровати и читаешь детективы. Определил было я тебя ученицей в парикмахерскую, а ты походила два дня, а потом осталась дома. Мол, голова болит, и не желаю прислуживать всяким бабам, и плешивый мастер пристает, а его старуха ревнует, и вообще! Поговорю с Мацеком. Может быть, удастся пристроить тебя на киностудию. Фигурка есть, личико тоже, а от кинозвезды больше ничего и не требуется. Сегодня вечером будем заниматься правописанием. В твоих каракулях скрывается — единственная за всю твою жизнь — нусельская начальная школа, которую ты так и не кончила, дурашка! И куда девался твой чиновник? Не идет и не идет. Хоть бы сказала, в каком банке он служит. Осталась от него лишь пустая тетрадка, где на первой странице его рукой написано, что такое смета, деньги, товар, закладные векселя. Он тоже тебя учил!