Честь имею
Шрифт:
— Да она сама разговорит любого…
Вечером я появился в особняке баронессы на Кирочной улице. Знаменитая «дама под вуалью» была, естественно, без вуали, а в ее прическе элегантно серебрилась прядь седых волос. Я слышал, что в числе многих имений Варвары Ивановны одно, доставшееся от мужа, было в Лифляндии, почти под самою Ригою, и называлось оно «Икскуль», где сейчас шли жестокие бои…
— Предупреждаю, — с вызывающим юмором сказала Варвара Ивановна, — что все баронессы в театральных пьесах — злодейки и распутницы, а во время войны все
— Меня давно уже так не пугали, — ответил я…
В числе многих гостей баронессы, великих артисток и сенаторов, скромных живописцев и модных адвокатов, я не сразу заметил и Батюшина, зато был рад увидеть в салоне Михаила Дмитриевича Бонч-Бруевича, который очень хорошо отозвался о хозяйке дома, как о женщине самых передовых воззрений:
— Она не только дружила с семьей Чехова, но в пятом году вызволила из Петропавловской крепости молодого Максима Горького. Я не принадлежу к числу ее друзей, мне просто понадобился план имения баронессы «Икскуль», возле которого немцы ведут активное наступление. Там же, возле имения, железнодорожная станция, и если немцы возьмут ее, то сразу перережут важнейшую магистраль Рига — Петербург…
Комнаты салона напоминали музей, так много было в них итальянских скульптур и живописных полотен, а во множестве женских портретов я распознавал черты самой владелицы дома. Ее салон был украшен редкостной коллекцией бронзовых часов — буль, ампир, люисез, форокайль, и все они бессовестно выстукивали свои мотивы, назойливо напоминая об уходящем от нас времени. Заметив мой неподдельный интерес к старине, Варвара Ивановна пояснила:
— Я имела несчастье быть женой дипломатов, которые торопились покинуть меня, дабы поселиться на другом свете. Многое тут осталось от них… А вы, как я слышала, лишь недавно вернулись в Питер? Что более всего вас удивило на родине?
Если бы об этом спрашивал Бонч-Бруевич, я бы сознался, что в столице заметил «немецкое засилье», но женщине, носившей фамилию Икскуль фон Гильденбандт, я не мог так отвечать и высказал свое мнение о социальном разброде в обществе:
— Народ в оппозиции к правительству, министры в оппозиции к царю. Дума в оппозиции к министрам. Мне, свежему человеку, многое кажется странным… Не знаю, насколько это справедливо, но, как говаривал еще Бенжамен Констан, «даже если народ не прав, правительство все равно останется виноватым». Можно лишь гадать — чем все это закончится.
Варвара Ивановна поправила седую прядь волос с некой небрежностью, как бы намекнув мне о своем возрасте, а следовательно, и о более глубокой ее житейской мудрости.
— Все кончится, как в опере Мусоргского «Борис Годунов», — услышал я неожиданный ответ дамы. — Под звоны колоколов царь умирает, народ восстает, но тут является самозванец, и, окруженный ревущей от восторга толпой, он входит в храм, а жалкий нищий-юродивый прозревает, становясь мудрецом, и при этом он начинает петь… Вы разве не помните его слов?
Мне пришлось сознаться в своем невежестве:
— Признаться, баронесса, забыл.
— А вы вспомните: «Плачь, святая Русь, плачь, православная, ибо во мрак ты вступаешь…»
— Страшно, —
— Еще бы! — усмехнулась она. — Ежели все началось Ходынкой, так Ходынкой все и закончится… Сейчас, пока мы столь мило беседуем, немцы снарядами разносят мой древний замок на станции Икскуль, и что там уцелеет — не знаю…
Я покинул салон, озвученный биением ритма уходящего времени, заодно с полковником Батюшиным, и на улице между нами возник деловой разговор. Батюшин рассказывал о невосполнимых потерях среди кадровых офицеров на фронте.
Чтобы хоть как-то пополнить их убыль, началось массовое производство в подпрапорщики и прапорщики всех более или менее грамотных и смелых солдат, вчерашних рабочих, канцеляристов, детей лавочников и священников…
— Ну и пусть! — сказал я, думая о чем-то своем.
Николай Степанович встряхнул меня за локоть:
— Сразу видно, что вас давно не было в наших питерских Палестинах, иначе бы вы не остались равнодушны. Пусть-то оно пусть, но случись революция, и это новое офицерство, весьма далекое от старой кастовости, может породить таких Бонапартов, что от Руси-матушки одни угольки останутся.
— А как бои под Икскулем? — спросил я.
— С переменным успехом, — ответил Батюшин. — Впрочем, об этом гораздо лучше меня знает Бонч-Бруевич…
…Ныне же станция Икскуль-Икшкиле — тихое дачное место под Ригою, и пассажиры поездов, равнодушно поглядывая в окна, никогда не задумываются, что здесь шли страшные бои, вся земля тут пропитана кровью латышских стрелков и русских солдат из штрафных батальонов и что именно здесь когда-то жила в древнем замке репинская «Дама под вуалью».
Ко времени моего возвращения на родину в политике слишком обострился «румынский вопрос», и я втайне надеялся, что скоро предстоит вернуться на Балканы, но — совсем неожиданно — меня вдруг пожелал видеть Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич.
Первые же его слова были расхолаживающими:
— Никаких серьезных дел за кордоном пока не предвидится, а посему, милейший, поработайте-ка на домашней кухне, чтобы не потерять присущих вам навыков…
Бонч-Бруевич занимал пост начальника штаба Шестой армии, составленной из частей ополчения для охраны подступов к столице со стороны моря и Псковского направления.
— К сожалению, — продолжил Михаил Дмитриевич, — в Питере меня не жалуют, именуя «немцеедом». Причиной тому, что среди подозреваемых в шпионаже я обнаружил немало сановных персон, занимающих высокие придворные должности… Разве вы сами не заметили вражеского засилья в наших верхах?
— Заметил! Мало того, некоторые офицеры и генералы, носившие до войны немецкие фамилии, быстро «русифицировались»: фон Ритты сделались Рытовыми, Ирманы стали Ирмановыми.
— Но говорить об этом опасно, — сказал Бонч-Бруевич. — Стоит коснуться этой темы, как сразу следует нападение доморощенных либералов, обвиняющих меня в великодержавном шовинизме и даже в черносотенстве. Однако мне все-таки удалось сослать в Сибирь для катания тачек немало остзейских немцев, мечтающих об «аншлюсе» Прибалтики к Германии…