Честь имею
Шрифт:
8 марта из Петрограда нагрянули депутаты Думы, объявившие царя арестованным, и увезли его в Царское Село. Затем стали наезжать какие-то проверяющие, надзирающие, убеждающие, протестующие и митингующие. Все эти «варяги», самовольно явившиеся в Ставку, объедали нас в столовой, отнимали даже наше постельное белье, а по вечерам они читали офицерам лекции, доказывая, что счастье народа возможно лишь в том случае, если в стране восторжествует всеобщее и открытое голосование. Среди этих «орателей» с их примитивными «лозунгами» восседал в президиуме и свой брат-генштабист — полковник Плющик-Плющевский, которому сам Господь велел бы не позориться. Наконец, однажды меня навестил странный тип, который сначала выдул целый графин воды, после чего сказал:
— Чувствуете, какова жажда трудового
При нем оказалась справка, отпечатанная на «ремингтоне», примерно такого содержания: гражданин такой-то по случаю наступившей эры свободы выпущен из психиатрической клиники д-ра Фрея и ныне назначается комиссаром от Думского комитета для упорядочения работы фронтовой разведки.
— Так вот, — сказал я этому господину, перенасыщенному самой трезвой водой, — с этой справкой можешь вернуться обратно в психиатричку и там устраивай революцию среди психов, а сюда, гад, не лезь… Понял?
Нет, не понял. Пришлось встать и, треснув его по мордасам, выставить за дверь с приложением колена. Этим поступком я вызвал большое недовольство Плющик-Плющевского:
— Разве можно так обращаться с представителем свободного народа? Подумайте о себе… Как бы вам не пришлось стоять на углу улиц, продавая газеты!
— Я не пророк, — обозлился я, — но я уже вижу вас в Варшаве торгующим папиросами поштучно. Более я вас не знаю…
Но Черемисов оказался прав: Гучков поклялся «освежить» армию, устроив генералам «большую чистку». Все это он проделал канцелярским способом, где, как известно ума не требуется. В списках русского генералитета он ставил «птички», которыми отмечал, кто годен, а кто негоден. Со службы изгнали тогда более сотни генералов, оставшихся на бобах без пенсии, и они могли утешаться только тем, что не дожили до полного развала армии. Чистка продолжалась до мая 1917 года, а в канун своей отставки Гучков наградил «птичкой» негодности и мою персону. Об отставке мне сообщил сам Алексеев, который, кажется, тоже приложил к этому руку, почасту беседуя с Гучковым по телефону. Что я мог сказать? Но я все-таки сказал старику, что в такое время, какое переживает Россия, играть нашими головами — занятие не только рискованное, но даже преступное.
— Однако я повинуюсь, ибо плевать против ветра никак не намерен… Прощайте, Михаил Васильевич!
Звезда Гучкова уже померкла, но разгоралась звезда Керенского, и, помнится, я простился со Ставкой сразу после 1 мая. Этот день для меня ничего не значил, но в газетах сообщали, что праздник был отмечен Пуришкевичем, явившимся на митинг с красной гвоздикой, которую он элегантно воткнул в ширинку своих штанов. Втиснувшись в переполненный вагон, я застрял в его прокуренном и заплеванном тамбуре, и, глядя на подталые поляны и леса, поникшие в какой-то нелюдимой печали, я переживал такую горечь обиды, такую страшную душевную боль…
Роковая страна, ледяная, Проклятая железной судьбой, — Мать-Россия, о родина злая, Кто же так подшутил над тобой?А в тамбуре вагона слышались глупейшие разговоры:
— Пущай уж энта республика, яти ее мать, останется, тока бы царя нам дали хорошего… чтобы с башкой был!
Впереди длинного состава истошно стонал паровоз.
Поезд дотащился до Петрограда к утру, и я, затертый в толпе пассажиров, вышел на площадь, поставив чемодан с вещами подле себя, по старой привычке озираясь — где бы перехватить извозчика? Я даже не сразу заметил, что возле меня остановились солдаты, которые, поплевывая шелухой семечек, уже приглядывались ко мне чересчур подозрительно.
— Гляди-кось, недобитый… — услышал вдруг я. — Видать, ишо порядков новых не знает. При погонах… А ну, — крикнул мне со злобой, — сымай сам, пока всего не растрепали!
Терпеть подобное хамство я не собирался. Я огрызнулся на солдат, чтобы застегнули шинели и перестали плеваться семечками, если перед ними стоит генерал. Но в этот же момент с
— Тыловые крысы… окопались тут… сволочи…
В ответ на мои слова они только развеселились. Я начал собирать в чемодан разбросанное бельишко. В этом мне помогла стоявшая на углу старуха-нищенка. Я защелкнул замки чемодана, выпрямился. Попрошайка сочувственно оглядела меня:
— За што ж тебя эдак-то, сердешный?
— За карьеру, бабушка… я карьеру делал.
— Так ступай с оглядкой, ныне за эфто самое и убить могут!
«Великой и бескровной» назвал Керенский эту Февральскую революцию, но сам Александр Федорович по морде, кажется, не получал. Зато у меня в душе, переполненной гневом, сложилось иное мнение: «Все наше, и рыло в крови!» Утешаясь этим потемкинским афоризмом, рожденным еще в пугачевщину, я поплелся домой… пешком, пешком, пешком — как птица дергач, которая возвращается на родину без помощи крыльев…
Да и не было у меня крыльев — оторвали их с мясом!
Каждый агент разведки дорого заплатил бы, чтобы хоть раз увидеть «Черную книгу тысячи имен», хранившуюся у немцев в большом секрете. В самом конце войны американцы умудрились каким-то образом стащить ее, и с тех пор она считается бесследно пропавшей, во что я не верю. На протяжении многих лет в «Черную книгу тысячи имен» вносились грехи не только тайных агентов, но и всех людей, достаточно авторитетных в самом респектабельном обществе. Книга рассказывала, кто пьяница или наркоман, картежник или растлитель малолетних, кто живет (или жил) на содержании женщин, кто берет (или брал) взятки, кто не откажется от услуг проститутки или подвержен содомскому пороку. Все эти сведения в Берлине собирались чуть ли не со времен знаменитого Вильгельма Штибера, чтобы в нужный момент путем грубого шантажа использовать слабости человека в своих целях. Уверен, что моего имени в «Черной книге тысячи имен» никогда не было, да и быть не могло, ибо я вел жизнь очень скромную, а пороков всегда чужался…
Вы спросите, к чему я вам все это рассказываю?
А вот к чему. Так или не так, попал я в эту «Книгу» или нет, но американцы на меня все-таки вышли. Навестивший меня полковник Робинс представился членом американской миссии Красного Креста в России, и мне, поверившему ему на слово, пришлось выслушать его речь, звучавшую в те дни весьма убедительно. Робинс был конкретен. Он не стал развешивать у меня под носом тряпье благородных декораций, чтобы в их тени разыграть спекулятивную сделку с моей совестью, — нет, он резал правду-матку в глаза, и меня от этой правды корежило. По его словам, наша разведка осталась без хозяина, связи ее центра с заграницей прерваны, а «временным» в Петрограде нет никакого дела до таких специалистов… как я, например!
— Где сейчас ваше место? — напористо говорил Робинс. — Кому нужны вы теперь у себя дома, если армия вас отвергла? Всю жизнь вы знали только свое дело, а другого и знать не можете.
— Да. Так. Увы.
— Между тем ваша агентура может быть крайне полезна нам, и не только нам, а всем союзникам по блоку стран «сердечного согласия» [25] . У вас, русских, многолетние связи, не только в Европе, но даже в Азии, и центры вашей разведки, освоенные еще до войны, немцы даже не колыхнули, так отлично они законспирированы. Наконец, вы, русские, владеете такими трюками своего ремесла, каким можно лишь позавидовать.
25
Здесь, на мой взгляд, автор мемуаров допускает преувеличение. Русская агентура Генштаба, хорошо внедренная в Германию и даже в немецкий генштаб, с 1917 года стала работать на секретный американский отдел «Q.2-В», но американцы не говорили, в пользу какой страны они работают.