Чикагский блюз
Шрифт:
– Это Западная Европа? – успел спросить меня настырный очкарик с бородкой, но я уже открыл дверь.
В просторной комнате за тремя письменными столами три женщины пили чай.
– Подождите, пожалуйста, в коридоре, – попросила сидевшая ближе всех к двери и икнула. – Господи, что это такое… Кто-то вспоминает.
С картиной под мышкой я развернулся и вышел в полутемный коридорчик с клубными стульями.
– Это Западная Европа? – тихо повторил очкарик, с шелухой тыквенных семечек в бороде.
– Китай! – сказал я.
– Но рамка-то европейская, –
Еще два мужичка холеного вида с сопением втиснулись в коридор и выставили на меня глаза и животы.
– Мы же хорошие деньги можем дать!
Я вспомнил наказ директора музея: показать, как минимум, троим. Ну ладно, пусть посмотрят…
Я снял одеяло и поставил картину на подлокотники кресел. Сам сел рядом, придерживая раму и с любопытством наблюдая за перекупщиками.
Несколько секунд они молча смотрели на моих китайцев, затем очкарик, словно он имел дело не с картиной, а с пиджаком, попросил:
– А сзади можно посмотреть?
– Сзади? А что вы сзади увидите?
– Мне только взглянуть! – Он наложил пальцы на верх рамы, и я пожал плечами:
– Смотрите. Только осторожно!
– Да-да-да, – сказал пузан, не спуская глаз с картины, а второй добавил:
– Вот именно!
Они повернули картину изображением к стене и так, словно живопись принято осматривать с обратной стороны, уставились на задник. Очкарик нетерпеливо потеребил гвоздик, торчавший из рамы и прижимавший толстый лист картона.
– А вы никогда ее не вскрывали? – взглянул он на меня.
– Зачем? – пожал я плечами.
– Интереса ради. Мне кажется, под подложкой, – он быстро наклонил картину к себе и взглянул на нее с лицевой стороны, – хранится либо полотно, либо гравюра. Посмотрим?
– Да-да, – в один голос сказали толстяки. – Нам тоже кажется.
– Обратите внимание, – продолжал уговаривать тот, что с шелухой в бородке, – рамка западноевропейская, а картина китайская или японская. Меж стеклом и задником, – он понажимал пальцем на упругий картон, – многослойный бутерброд. Может, откроем культурненько, глянем? – В его руке щелкнули плоскогубцы. – Мало ли что оставили вам предки? Может, приличную работу начала века…
– А китайская картина разве не приличная работа? – Меня так и подмывало брякнуть про аналогичный экземпляр в музее и шестьдесят тысяч долларов. Какие-то не настоящие перекупщики: на китайский шедевр даже внимания не обращают. – Или вы…
– Восток другой человек собирает, – досадливо сказал очкарик, – его сегодня нет… Ну так что – откроем?
– А кто закрывать будет?
– Я помогу! – нетерпеливо кивнул очкарик.
– Это я вам помогу, – заупрямился я. – А вы соберете все как было…
– Ладно, ладно, договорились.
Очкарик беспрерывно кивал головой; толстяки стояли порознь: один – на входе в магазинный зал, как на шухере, второй – рядом с очкариком, готовый принять, подать, подержать.
Я подставил ладошку и набрал горсточку прохладных гвоздей. Очкарик убрал плоскогубцы, положил картину лицом вниз на подлокотники кресел, ловко подцепил ногтями картон задника и извлек его из рамы.
Пахнуло пылью и слежавшейся бумагой.
Толстячок, стоявший на подхвате, чихнул.
– Блин! Мне же сказала Люси: не лезь к старью, а я, блин!.. – Он вновь чихнул.
Очкарик с лицом фокусника вытаскивал с задней стороны рамы следующий лист картона – он гнулся и был потоньше первого.
– Оппоньки! Что я говорил!
Еще прежде, чем он произнес эти слова и перевернул картон, я понял, что с лицевой стороны есть рисунок.
– Ба-а! Кажется, пастель. Давно ее не было…
Очкарик осторожно возложил лист на раму, и толстяки, напирая друг на друга, сунули носы к обнаружившейся картине.
Женщина под фиолетовым зонтиком лежала на животе в поле цветов и с улыбкой смотрела на меня. Она смотрела именно на меня, знала меня и смотрела. «Привет! – говорили ее глаза. – Вот мы и встретились. Ты меня забыл? Ха-ха-ха… А я тебя нет! Ну вспоминай же, вспоминай, как меня зовут!» На ней возлежало легкое розовое платье, и босые, согнутые в коленях ноги, которыми эта женщина болтала в воздухе, не попадали под тень зонтика и приятно согревались солнышком. Шелковое платье было длинным, почти до пят, но оно упало с незагорелых, мелькающих в воздухе икр к коленям и легло бледными розовыми горками среди цветов. Женщина утопала в цветах, их было много – целая лужайка, и лишь те, что были на первом плане, можно было разглядеть отчетливо: вот наша ромашка, васильки, львиный зев, белые колокольчики… Остальные скорее угадывались, покрытые легкой дымкой, словно смотришь на них через сбитый фокус.
– Сколько бы вы за нее хотели? – очкарик потеребил меня за плечо. – Деньги сразу…
Я вдруг понял, что если сейчас же не расстанусь с этой женщиной, то не расстанусь с ней никогда. Мы будем смотреть друг на друга, и больше ни на кого я смотреть не смогу… Как же ее зовут? Да-да, раньше я знал ее имя, но забыл, забыл, надо напрячься и вспомнить!.. Я отодвинул перекупщиков, взял в руки раму вместе с рисунком и слегка наклонил к себе. Какие краски! Это здесь, в бледном свете коридора. А если вынести на улицу… На мгновение мне даже показалось, что женщина зовет меня к себе, и я могу войти в картину и лечь на траве лицом к лицу, она будет щекотать мне лицо травинкой, я вырву травинку и коснусь губами ее пальцев…
– Так сколько? – повторил голос за моей спиной.
…Когда я уже ехал по Приморскому шоссе в Зеленогорск и припоминал подробности разговора, мне показалось – нет! я был твердо уверен! – что, когда мне задали этот вопрос: «Сколько?», я загадал: если назову цену и они согласятся, то отдам немедленно; если начнут торговаться или поднимут на смех, не продам никогда и ни за какие деньги.
Я назвал цифру в восемьсот долларов – во столько Настя накануне оценила все наши финансовые потребности.