Чиканутый
Шрифт:
— Но Костя… — Инна Борисовна взяла меня за локоть. Большие миндалевидные карие глаза её покраснели. Ей хотелось плакать. В эти глаза мы были влюблены всем классом, не скрывали этого друг от друга и не испытывали взаимной ревности. Словно все мы, будучи на десять лет моложе её, вместе составляли одного, достойного Инны Борисовны кавалера. — Видишь ли, — проговорила она, — сейчас одним неосторожным словом можно погубить человека.
— Инна Борисовна, — изумился я, — а что у нас в стране, как вы говорите, происходит?
— Как, разве ты не знаешь, что у нас сейчас преследуют евреев? В Ростове уже арестовано сорок врачей и аптекарей.
— Так это же агенты зарубежных агентур! — воскликнул я. — И разве в нашей советской стране могут преследовать за национальность?!
Лицо Инны Борисовны, похожее на лик
Дома я молча сидел над моей любимой гречневой кашей с молоком и почти не ел.
— Что, двойку получил? — кольнула мать.
— Да нет, — ответил я и неожиданно для себя спросил у отца, сидевшего у окна с газетой, что он думает об аресте ростовских врачей и аптекарей. Отец что-то сбросил шепотом с губ, что, возможно, означало «ну их к черту!» или «ну тебя к шуту!».
Крестьянский сын, член партии с февраля двадцатого года, он сумел избежать каких-либо неприятностей, ибо сочетал в себе три ценных качества: способность любой Ценой выполнить задание начальства, или, как он говорил, «партии и правительства», скромность и умение держать язык за зубами. Последнего качества я от него уж точно не унаследовал! И, наверное, потому, что зубы выросли у меня очень редкие! Недаром моя дальнейшая жизнь сложилась ох совсем не так, как у него!.. Отец любил Есенина, но в тридцать седьмом году, сочтя его «запрещенным» поэтом, что было близко к истине, срочно продал его трехтомник своему товарищу по службе, такому же военному летчику, как и он… Услышав мой вопрос насчет арестованных врачей во второй раз, уже адресованный к матери, отец стал бесшумно шевелить губами, читая передовицу в «Правде».
— Безобразие! — сказала мать громко, так, чтобы ее слышал не только я, но и отец. — Какие ж они враги народа? Профессор Эмдин, профессор Воронов, профессор Серебрийский!.. — Мать, оказывается, всех их знала, так как любила лечиться. Кстати, профессор Воронов, надломленный пытками, умрет вскоре после освобождения…
— Помнишь, я тебя Эмдину показывала? Ты после бомбежек нервный был… — продолжала мать. — Какой золотой человек! А профессор Серебрийский!..
Профессора Серебрийского я хорошо помнил. Семь лет назад заболела дифтеритом моя десятимесячная сестренка Леночка. Нужна была драгоценная в то время вакцина, нужен был хороший врач. И немедленно! Утром было бы поздно… Отец среди ночи побежал через полуразрушенный город на квартиру к профессору Серебрийскому. Вскоре он привел его, красивого мужчину с проседью в пышной шевелюре, к нам домой. Отец держал за его спиной пистолет наготове, словно ведя профессора под конвоем. Оказывается, Серебрийский сказал, что пойдет к нам, если отец будет его охранять. В городе орудовали шайки, которые грабили и убивали людей. Отец показал профессору дуло пистолета, и тот, воодушевленный, собрал инструменты…
Он приходил к нам еще несколько раз днем и ночью, пока не сказал, что опасность миновала… Теперь Ленка была красивой большеглазой первоклассницей и жила на белом свете благодаря профессору, который ныне сидел в подвале МГБ на улице Энгельса, 33…
Слыша, как мать расхваливает Серебрийского, отец уже вполголоса стал читать передовицу. Стали внятно звучать такие слова, как «партия и правительство», «простые советские люди», «происки империалистических разведок», «продажные выродки», «холуи», «любимый вождь народов», «генералиссимус», «бдительность», «обезвредить», «славные чекисты» и другие. Этот знакомый прием отца разозлил мать, и она повысила голос:
— Что ты все читаешь? Вон меня сегодня утром чуть не избили в очереди за молоком. Приняли за еврейку. Ты ж видишь, меня просквозило вчера, флюсом щеку раздуло. Некогда к доктору пойти из-за вас!.. Так сказали: «На жидовку похожа — чернявая и морда кривая!» Я — к милиционеру, что очередью руководил. А он мне: «Уходите отсюда, гражданка, поскорее! Ваше время прошло!» Я заплакала и раскричалась: «Черная сотня! У меня сын погиб на фронте и муж под Ленинградом тяжело ранен был! А вы здесь немцам помогали!» А мне в ответ: «В Ташкенте все вы кровь проливали!» — И мать снова злобно набросилась на отца: — Ты, большевик! Что там думает в Кремле твой Йоська?!
Отец, загородившись газетой от идеологически вредных криков матери, стал читать статью во весь голос, произнося некоторые «важные» слова нараспев, а когда мать попыталась выхватить у него газету, он на мелодию церковного песнопения «Аллилуя» (недаром он был сыном церковного старосты!) поставленным баском пропел благостно:
— Сла-ва вдохнови-телю и организа-тору всех наших побе-ед, великому-у корифе-ею нау-у-уки и вождю-ю прогресси-вного-о че-лове-е-ечества-а-а-а това-арищу Ста-а-а-а-ли-ну-у-у!! Аминь! Аминь! Аминь! Помилуй, Господи! — И, видя, что ярость супруги нешуточна, отец, делая вид, что испугался, весело убежал на кухню. Там, в кладовочке с окошком, он устроил голубятню, поселив в ней несколько пар голубей. Летчик, он с детства любил их за красивый полет. Наверное, поэтому его потянуло в воздух — пошел в авиаторы после гражданской. И вот теперь эти прожорливые твари, к неудовольствию матери, урчали и посыпали пол в кладовке сочным пометом…
А мать тем временем выложила мне все тайны, касающиеся «еврейского вопроса» в нашей школе: Инна Борисовна — еврейка, по паспорту она Октябрина Борисовна, но стесняется такого чересчур «идейного» имени. Я был поражен. Я верил, что люди всех национальностей могут быть хорошими и плохими, в том числе и евреи, но среди нас, ребят, бытовало мнение, что еврейки некрасивы: у них длинные носы, а ноги — как у рояля. А у Инны Борисовны были ровненький носик и стройные ножки. Надо же! Теперь понятно, почему она чуть не плакала: я обидел не только Купирова, но и ее.
Захотелось самого себя поколотить перед зеркалом. А мать продолжала ошеломлять. Оказывается, и географ Витольд Игнатьевич не поляк, а блондинистый еврей. Мать была знакома с его женой. А то, что он рьяно выступает против «безродных космополитов» и прочих «сброшенных на парашюте», объяснялось просто: он делал это из страха, что сам попадет «под метлу». Его жена так боится, так боится!.. Они так бедно живут, у них трое детей… Нет, географ вызывал у меня отвращение…
В стране появилась новая песня. До сих пор мы пели «Интернационал», Гимн Советского Союза, «Широка страна моя родная…», «Артиллеристы, Сталин дал приказ…» и другие красивые песни. Теперь же весь народ должен был и страстно хотел запеть новый шедевр — «Москва — Пекин». В связи с этим все старшие классы нашей школы сгонялись Утюгом и Кацо после уроков в актовый зал, и юнцы с пробивающимися усиками, с голосом и без голоса, истово «драли козла» под руководством специально приглашенного дирижера. Он и директор были так важны и строги, словно школа собиралась встречать самого товарища Сталина. Объявили, что вместе с другими мужскими и женскими школами города мы составим десятитысячный хор, который выступит в день тридцатипятилетия Октября на главной площади города — Театральной. Держа в руках размноженный текст, мы голосили:
Русский с китайцем — братья навек,Крепнет единство трудящихся масс,Плечи расправил простой человек,Сталин и Мао слушают нас,слушают нас, слушают нас.Я, бездумно разевая рот, глядел на здоровенные портреты Сталина и Мао Цзедуна, висевшие над стеной, и не имел ничего против того, что они нас слушают, и даже против того, что куда-то, как пелось в песне, «идут, идут вперед народы», но мне надо было идти, верней, уже бежать на тренировку. Одну я уже из-за «Москвы — Пекина» пропустил. Учитывая, что я неудачно сыграл в последней игре, я боялся, что меня, чего доброго, поставят в запас, а основным вратарем — Фирстка. Ни в коем случае! Я не выдержал и в перерыве между репетициями, незаметно выбросив свой портфель в окно, чинно и мирно удалился. Поднял портфель, грохнувшийся с третьего этажа, смахнул с него рукавом пыль и помчался к трамвайной остановке…