Читая «Лолиту» в Тегеране
Шрифт:
18
Представьте: вы шагаете по тенистой тропе. Начало весны, около шести вечера – время перед заходом солнца. Солнце клонится к горизонту, а вы идете одна; вас овевает предвечерняя прохлада. Вдруг на правую руку падает крупная капля. Неужто дождь? Вы смотрите наверх. Небо все еще обманчиво солнечное, лишь редкие облака виднеются тут и там. Через несколько секунд с неба снова капает. А потом, хотя солнце светит ярко, на вас обрушивается поток воды, как в ванной. Так ко мне приходят воспоминания, резко и неожиданно; промокшая насквозь, я вдруг остаюсь одна на солнечной тропинке с памятью о закончившемся ливне.
Я говорила, что мы собирались в этой гостиной, чтобы защититься от внешней реальности. Я также говорила, что эта реальность навязывала
19
Несколько недель назад, проезжая по Мемориальному бульвару Джорджа Вашингтона, мы с моими детьми разговорились об Иране. С внезапной тревогой я заметила отстраненный тон, которым они говорили о своей родине. Они все повторяли: «они», «они там». Где «там»? Там, где вы с дедом хоронили свою мертвую канарейку под розовым кустом? Там, где бабушка приносила вам шоколадные конфеты, которые у нас дома были под запретом? Мои дети многого не помнили. Некоторые воспоминания вызывали у них печаль и ностальгию; от других они просто отмахивались. Имена моих родителей, тети и дяди Биджана, наших близких друзей – для них они звучали, как колдовские мантры, радостно обретающие форму и тут же растворяющиеся без следа.
Почему мы начали вспоминать? Может, потому что слушали диск «Дорз» – музыку, к которой так привыкли в Иране? Они купили его мне на День матери, и мы слушали его в машине. В динамиках мурлыкал соблазнительно-безразличный голос Джима Моррисона: «Мне бы еще один поцелуй…» Его голос тек, как патока, извивался, закручивался в спирали, а мы разговаривали и смеялись. «Она красотка двадцатого века», – пел Моррисон… Некоторые воспоминания казались детям скучными, а о чем-то они вспоминали с радостью – например, как смеялись над своей матерью, когда та танцевала по всей квартире, двигаясь из холла в гостиную, и пела «Давай же, детка, зажги мой огонь». Мы так много уже забыли, говорят дети; столько лиц вспоминаются как в тумане. Я спрашиваю: а это помните? А это? И чаще всего они не помнят. Джим Моррисон запел песню Брехта [22] . «Проводи меня в ближайший виски-бар», – затянул он, и мы присоединились: «Не спрашивай зачем». Даже когда мы жили в Иране, мои дети, как большинство детей из их среды, не любили персидскую музыку. Для них персидской музыкой были агитационные песни и военные марши; для удовольствия они слушали совсем другое. Я с потрясением осознала, что в их детских воспоминаниях об Иране остались песни «Дорз» и Майкла Джексона и фильмы братьев Маркс.
22
Alabama Song; написана Бертольтом Брехтом и Куртом Вайлем в 1929 году.
Одно воспоминание заставляет их оживиться. Они на удивление отчетливо помнят, что случилось, и помогают воссоздать детали, которые я забыла. Память возвращается, в голове всплывают образы, дети галдят наперебой, и голос Джима Моррисона отступает на второй план. Да, Ясси была там в тот день, верно? Они помнят всех моих студенток, но Ясси лучше остальных, потому что в какой-то момент она стала почти что частью нашей семьи. Все они стали: Азин, Нима, Манна, Махшид и Нассрин часто приходили в гости. Баловали детей, приносили им подарки, хоть я этого и не одобряла. Мои домашние воспринимали девочек как очередной из моих заскоков, с терпением и любопытством.
Это случилось летом 1996 года, когда дети вернулись домой из школы. Мы слонялись по дому, приготовили поздний завтрак. Накануне Ясси осталась у нас ночевать. В последнее время она часто оставалась, и мы начали воспринимать это как само собой разумеющееся. Спала она в свободной комнате рядом с гостиной; я хотела обустроить там кабинет, но комната оказалась слишком шумная, и я переместилась вниз, в помещение в подвале с окнами, выходившими в садик.
Теперь несостоявшийся кабинет использовали как попало: здесь стоял стол и очень старый ноутбук, валялись книги и моя зимняя одежда; здесь же для Ясси устроили временное спальное место и поставили лампу. Иногда мы часами сидели в этой комнате с выключенным светом – у Ясси были мигрени. Но тем утром она вся сияла. Такой я ее помню: она стоит или сидит на кухне или в холле. Я вижу, как она пародирует какого-нибудь смешного профессора и от хохота сгибается пополам.
Тем летом Ясси часто ходила за мной по дому и рассказывала истории. Нашим местом была кухня или холл; я очень радовалась, что, в отличие от взрослых, Ясси любила мою еду, совсем как мои дети. Она любила и мои так называемые «блинчики», и французские тосты, и мои яичницы с помидорами и овощами. Ни разу она не улыбнулась снисходительно, как мои взрослые друзья, словно говоря: когда ты наконец научишься стряпать? Пока я готовила или резала овощи, она порхала рядом и рассказывала – в основном байки о своих занятиях в университете. Негар, которой тогда было одиннадцать, садилась с нами, и мы втроем говорили часами.
В тот день Ясси заговорила на излюбленную тему: о своих дядюшках. Их у нее было пятеро и три тетки. Одного казнила Исламская Республика; остальные жили в США или Европе. Тетки Ясси были что называется «солью земли», на них весь дом держался. Они работали дома и вне дома. Их выдали замуж по договоренности в очень юном возрасте за мужчин намного старше, и за исключением одной сестры – матери Ясси – всем приходилось мириться с избалованными, капризными мужьями, которых тетки превосходили и в интеллектуальном отношении, и во многих других.
С мужчинами – ее дядюшками – Ясси связывала свои надежды на лучшее будущее. Как Питер Пэн, они иногда прилетали из Нетландии. Их приезд в ее родной город всегда сопровождался бесконечными сборищами и праздниками. Их рассказы завораживали. Они видели то, что не видел никто другой, делали то, что никто больше не делал. Они наклонялись к ней, играли с ней и спрашивали: чем занималась, малышка?
Утро было тихое и спокойное. Я сидела, свернувшись калачиком в кресле в гостиной, в своем длинном домашнем платье; Ясси рассказывала о стихотворении, которое прислал ей дядя. Тахере-ханум возилась на кухне. Через открытую дверь столовой до нас доносились разные шумы: звук льющейся из крана воды, тихое бряцанье кастрюль и сковородок, обрывок фразы, адресованной детям, которые сидели в холле рядом с кухней и то ссорились, то смеялись. Я помню желтые и белые нарциссы; вся гостиная была заставлена вазами с нарциссами. Я поставила вазы не на столы, а на пол рядом с картиной, изображавшей желтые цветы в двух синих вазах – та тоже стояла на полу.
Мы ждали фирменного турецкого кофе моей матери. Мама варила отменный кофе по-турецки – густой, сладкий с горчинкой. Под предлогом кофе она периодически являлась к нам без приглашения. В течение дня она открывала смежную дверцу, разделявшую наши квартиры, и звала нас. «Тахере, Тахере!» – кричала она, и даже если мы с Тахере отвечали хором, продолжала кричать. Лишь убедившись, что мы не хотим кофе, она пропадала и иногда не тревожила нас целый час.
Сколько себя помню, для матери кофе был способом коммуникации. Ей было любопытно, чем мы там занимаемся по четвергам, но гордость не позволяла просто ввалиться к нам, поэтому она проникала в наше святилище под предлогом кофе. Однажды утром она «случайно» поднялась наверх и позвала меня из кухни. «Твои гостьи хотят кофе?» – спросила она и взглянула на моих любопытных улыбающихся девочек через открытую дверь. Так по четвергам у нас появился еще один ритуал: кофейный час с моей мамой. Вскоре у нее образовались любимцы среди моих студенток; она пыталась наладить с ними отдельные отношения.