Что говорит ручей?
Шрифт:
— Несчастный, ты, значит, никогда не слыхал пения эоловой арфы, или даже простого флюгера?
— Если ты хочешь называть это пением, то выходит, что пение есть не более, как шум, а истинный говор заключается лишь в словах.
— Нет, подожди! Я не говорю этого. Истинное пение есть говор, выражение известного порядка чувств и мыслей, ты сказал это, и я с этим согласен, но разве говор и пение существуют только у человека? Неужели ты думаешь, что соловей... Послушай, вот он заглушает ропот ручья и разливает страсть и фантазию в опьяненной природе. Прислушайся к этим пчелам; посмотри, как беседуют (и, несомненно,
— Согласен,— ответил Лотарио,— но если ты теперь будешь смешивать язык животных с языком вещей, то, значит, ты смешиваешь существа с неодушевленной материей, и после этого я не вижу возможности рассуждать с дураком.
— Имей же терпение! Разве растения не существа также? Разве ты их считаешь лишенными чувствительности и воли?
— Нет. Они также имеют свои проявления, совершенно таинственные для нас, но они их имеют потому, что они должны их иметь, а они должны их иметь потому, что они на особой ступени суть организованные существа. Если бы ты мне сказал: «Я сейчас буду слушать чириканье цветов», то я ответил бы тебе, что считаю тебя способным на все, но я усмотрел бы в этом лишь поэтическое преувеличение довольно основательного вывода следствий, между тем как перед твоей претензией подслушать говор ручья я приветствую тебя, как самого ярого умалишенного, которого производила когда-либо литературная мания.
— Здесь дело идет вовсе не о литературе!
— Совершенно верно! Это описательная фантазия вовлекает вас в эти заблуждения. Вы смешиваете все в ваших туманных рисунках, и вы тщитесь дать нам понять, что вы подметили известные ультра-пантеистические тайны природы, которые возбуждают в природе ужас, а в логике сожаление.
Я хотел оправдаться, но Лотарио не желал больше слушать меня. Пролетевшая стрекоза в данную минуту, по-видимому, интересовала его больше, чем разговор со мною, и он удалился, преследуя ее.
Я был сильно поражен, так как он поколебал во мне смутные понятия, я признаюсь в этом, но понятия, которые мне тем не менее дороги. Я прекрасно знал, что не заслужил упрека в том, что желал пожертвовать истиной ради литературной фантазии. Поэтическое понятие, не захватывающее вас, как могучее откровение, не есть поэзия, а если ее слишком ищут, она убегает; но я думал, что это откровение должно быть выслушано, как голос самой природы, и выговор Лотарио заставлял меня бояться, что я свои собственные иллюзии принял за голос божества.
«Кто знает, в сущности,— говорил я себе,— не безумец ли ты, если стараешься проникнуть в область неразличаемого? Не этой ли тщетной фантазии посвящаешь ты без угрызения совести столько часов созерцания, которые ты мог бы посвятить на твое образование? Не достаточно ли велика реальность в том, что она дает твоим изысканиям и твоим гипотезам? Растяжимость и глубина этой реальности не подавляют ли тебя и не видишь ли ты, что твоя короткая жизнь протечет, как этот ручей, который высушит лето,
Тонкий голосок расхохотался в кустах, н я услышал, как нимфа насмехается надо мною.
— Да, да, ищи,— говорила она,— ищи, что говорится водою, ветром, песком или тучей! Твой друг это нашел: ничего ровно не говорится! Только существа одарены речью, а я,— я ничто, я немая, немая; я причина без следствия и следствие без причины, точно так же, как моя скала и как мой ручей.
И мне показалось, что ручей и его большой камень не переставая повторяли: «Мы немые, немые! Разве ты не слышишь, что мы немые!..», и что они сопровождали эти слова несмолкаемым тоненьким хохотом.
— Говорите, что хотите, и смейтесь, сколько вам будет угодно! — крикнул я в нетерпеньи.— Вы не можете доказать мне, что говорите то, что я слышу, следовательно, вы не более как иллюзии, и, желаю вам доброго вечера!
И я хотел поднять мой дорожный мешок и палку, чтоб удалиться, но я не в силах был сделать ни одного движения и с ужасом понял, что прикован магической силой.
— Мой маленький друг, — произнесла тогда невидимая нимфа,— ты не имеешь возможности доказать, что это я сделала тебя неподвижным, следовательно, ты не неподвижен, вставай же и уходи отсюда!
Но я не мог уйти и стал жаловаться на иронию и жестокость моей волшебницы.
— Ну, хорошо,— сказала она,— мне жаль тебя; я верну тебе свободу, когда ты поймешь то, что говорит ручей. Ты хотел этого, ты на этом настаивал. Ты выражал мысль, что с небольшим умом и большим терпением можно достигнуть этой цели, попробуй! С той минуты, как истинная речь формулируется в твоем уме, тебе не будет необходимости передавать ее мне. Истина одна и без моей помощи освободит тебя, потому что она будет в тебе самом.
— Сжалься,— вскричал я,— и не ставь моей свободе этого условия, которое я считаю невозможным. Я просижу здесь сто лет и найду, быть может, одни лишь химеры.
— В таком случае, откажись от поэзии и поклянись в том, что ты не будешь более
искать ничего того, что лежит вне науки. Поклянись, что ты впредь будешь слушать лишь речь существ, которые умеют формулировать их потребности, их чувства и их идеи. Ну, клянись же!
— Я предпочитаю искать,— ответил я, почесывая себе ухо.
— Сделай одолжение, сколько тебе будет угодно!— продолжала она,— но я отниму у тебя дар слова, так как я не хочу, чтобы ты надоедал моему ручью твоими глупыми вопросами.
Я остался один, немой, парализованный и, кроме души, все, казалось, умерло во мне.
Так как в этом положении не было ничего приятного и успокоительного, то я решился расследовать загадку, для того чтобы, по крайней мере, рассеять скуку моего плена, из которого мне, быть может, никогда не удастся выйти.
Странная вещь, в эту минуту я почувствовал, что я вдруг сделался страшным скептиком.