Что побудило к убийству? (Рассказы следователя)
Шрифт:
Однажды вечером, лежа на диване в своем кабинете, я продолжал анализировать рассказ Пыльнева.
Если Пыльнев не лжет, то опять приходится теряться в догадках — был ли кто-нибудь после него в квартире убитой или нет? Если кто-нибудь был, то кто — мужчина или женщина и какой именно мужчина или какая женщина? Он говорит о перстне, который свалился у него с пальца. Отчего же этого перстня не найдено при осмотре квартиры Пыльневой? Неужели он взят тем лицом, которое совершило убийство? Но, может быть, его поднял кто-нибудь до посещения следственной комиссии. Если так, то и перстень, будь он найден, не служил бы неотразимой уликою. Кто же убийца? Неужели же Гарницкий? Но ввиду разноречивых показаний этого молодого человека со своим камердинером я дал им еще очные ставки, на которых Гарницкий и уличил последнего, что он подарил ему ремень такого точно образца, какой представил я, и камердинер сознался в этом, объясняя,
Мать Гарницкого ездила ко мне каждый день и со слезами просила отпустить ее сына, хоть на поруки, к ней и представляла залог. Я принужден был выпустить его.
Чистосердечное признание, с каким Пыльнев передавал свой рассказ, мне не принесло никакой пользы. Я хватался, по пословице, «за гуж», но оказался «не дюж». Я не знал, что мне делать с его признанием. Юридически я был малоопытен и не имел таланта ловкого сыщика, что порою судебному следователю крайне необходимо.
Перечитывая и пересматривая дело об убийстве Пыльневой, я видел, что на мужа ее падает масса подозрений: разноречивые его показания, запирательство в посещении жены, самое посещение в ночное время, при враждебных к ней отношениях, кража писем, поцелуи и оклик ее по имени, который ее не разбудил, и прочее, и прочее. Масса несообразностей! Но, с другой стороны, какую же пользу принесло ему его признание, сделанное им по предъявлении уже всех улик? Против Гарницкого же было одно подозрение — поздняя явка домой, с проводами Пыльневой на квартиру. Но все собранные сведения подтверждали, что Гарницкий и Пыльнева находились в самых интимных отношениях, поводов к ссоре или ревности ни с той, ни с другой стороны не было. Переписка их, найденная в бумагах Пыльнева, не представляла также никаких подозрений. Показания о том, что происходило в квартире Пыльневой между молодыми людьми по возвращении их из театра, сделанные разновременно Гарницким и Пыльневым, были совершенно тождественны, и последнее вполне оправдало студента. Что же мне было делать? Для очистки своей следовательской совести оставалось произвести розыск перстня, чтоб успокоить Пыльнева и чтоб высшей судебной инстанции, куда я должен был представить дело, мое следствие могло показаться всецело законченным. Приметы перстня мне описал Пыльнев с мельчайшими подробностями и с указанием магазина, где он его приобрел. Я и отыскивал его, но нигде не находил. Однако какой существенный переворот в ходе дела могла произвесть и находка перстня в руках постороннего человека? Ему стоит только сказать, что перстень им найден, — и кончено, потому что невозможно же построить обвинение на том, что похититель совершил, ради этой вещи, убийство. И если б он был вор, то вместе захватил бы и лежавшие на столе золотые серьги, кольца, брошку, дамские часы и прочее, принадлежавшие покойнице. Целость этих вещей и в том случае, если б переписка ее в шкатулке была не тронута, также обнаруживала, что убийца был не только не вор, но знакомый Пыльневой, которому жизнь ее была неприятна. Последний эпитет я употребил случайно, но он внезапно навел меня на мысль, что Пыльнева в самом деле могла быть убита не по побуждениям любви или ревности, как я предполагал доселе, а по какому-нибудь другому поводу, потому, например, что она кому-нибудь мешала своим существованием. Кому же?
Я стал перебирать ее близких, составил гипотезу, по которой выгородил из круга убийц Пыльнева и Гарницкого, и тогда мое подозрение пало на лицо, стоявшее во все время следствия совершенно в стороне...
При этом предположении мне вспомнилось и одно восклицание этого лица — восклицание, заставившее меня предположить совсем не то, что предполагал я теперь. Меня охватил ужас! Мне представилась ярко освещенная картина убийства, и я почувствовал, что волосы как будто стали подниматься у меня на голове... Для улики этого лица нужно было действовать или медленно, скрытно и осторожно, или решительно, быстро и отважно. Я избрал второе и, соскочив с дивана, приказал подать себе форменное платье, оделся, взял извозчика и поехал в дом начальника местной полиции попросить у него секретной аудиенции, участия и помощи на завтрашний день. На дворе стояла отвратительная декабрьская гололедица; по торцовой мостовой, плохо усыпанной песком, скользили и падали лошади; резкий, холодный ветер разгонял мелкий дождик, проникал сквозь пальто и заставлял меня дрожать, увеличивая дрожь, происходившую во мне от внутреннего волнения.
При ложности моего подозрения за действие, на которое я решился, мне грозили разные неудовольствия и серьезная ответственность по службе.
Двадцатого декабря 186* года я встал ранее обыкновенного. От бессонной ночи глаза мои были красны, на щеках горел лихорадочный румянец; я хотел овладеть собою, принять спокойный вид — и не мог. Такое мое состояние заметил и швейцар, снимавший шубу. «Не больны ли вы, ваше благородие?» — спросил он. Не помню, что отвечал я ему, взбегая по лестнице. Письмоводитель мой, сидевший постоянно в особой комнате, рядом с моею, но никогда не присутствовавший при допросах, тоже с удивлением посмотрел на меня. Это был старый чиновник, доставшийся мне в наследство по моей должности, и человек неспособный, как я убедился.
В начале десятого часа я поджидал к себе двух лиц: священника — с крестом и Евангелием и одного свидетеля по делу об убийстве Пыльневой, еще не спрошенного. В четверть десятого, по моим часам, они прибыли, и начался допрос, кончившийся ровно в десять. Тогда я, выслав свидетеля, отослал с курьером следующую записку, приготовленную вчера, по адресу Ластовой:
«Милостивая государыня, Александра Васильевна! Вы просили меня прочесть вам мое следствие в окончательном его виде, по печальному делу об убийстве вашей сестры. Оно кончено, и я тороплю его сдать по начальству. Если вы остаетесь при прежнем желании, то я просил бы вас пожаловать в мою камеру теперь же. Считаю нужным прибавить, что вы очень обязали бы и меня, если б прибыли теперь: вам первым я обязан теми подробностями, которые осветили передо мною это дело и привели его к концу; вам же, быть может, буду я обязан и теми поправками, которые вы укажете мне при слушании его. Впрочем, вы свободны принять то или другое решение, т. е. бесконечно обязать меня своим посещением или устраниться от неприятных повторений подробностей этого слишком тяжелого для вас события. Во всяком случае, я прошу вас принять от меня выражение искренней моей благодарности за то доверие, которым вы удостоили меня, и проч.»
Я обдумал каждое слово в этом письме, прежде чем отправить его, и мне казалось, что оно не должно было поселить в ней ни малейших подозрений. Но все-таки я сомневался, и лихорадка ожидания била меня...
В двенадцать часов Ластова приехала. Она была бледнее обыкновенного, что еще более шло к ее красивому лицу и к черному шелковому платью с белым воротничком и рукавчиками. Мне было сердечно жаль ее после того, что я узнал теперь. С этого происшествия несчастная женщина сделалась задумчива, часто отвечала невпопад на предложенные ей вопросы, оставила общество и предавалась религии и благотворительности. Каждое утро ее можно было видеть в Исаакиевском соборе, прислоненною к углу и усердно молящеюся. Толпы бедных и нищих постоянно получали от нее помощь.
Я встретил ее радушно и пригласил садиться. Голос мой дрожал невольно, несмотря на мои усилия.
— Может быть, я заставила вас дожидаться? — спросила меня она. — Но я тут ни при чем: кучер наш — человек, отличавшийся всегда трезвостью, — не знаю на каких радостях подрался и взят в полицию. Просто беда с этим народом, да еще без мужа. Я принуждена была взять наемную карету.
Я сделал удивленную мину.
— Когда мы кончим с вами это дело, я хотела попросить вас принять участие в освобождении нашего кучера. Муж мой приезжает сегодня и, конечно, поблагодарит вас вместе со мною. Вы не поверите, как я рада, что не буду наконец одна.
Известие о приезде ее мужа встревожило меня, и я, распространившись немного о кучере, как бы мельком, уткнувшись в дело, спросил ее, когда приезжает ее муж.
— Сегодня вечером, — сказала она.
Я вздохнул свободно. Началось чтение. Ластова села так, что я не мог следить за выражением ее лица. Передо мною лежали часы, и я часто на них взглядывал.
— Вы торопитесь куда или ждете кого? — спросила она, заметив это.
— Нет, — отвечал я, — я смотрю из любопытства — сколько часов продлится мое чтение.
Но она не ошиблась: я ждал, и ждал с нетерпением, прислушиваясь к малейшему шороху за дверьми.
Уже мне осталось прочесть последнее показание Пыльнева, как в камеру явился служитель и вызвал меня в коридор. Там стоял полицейский пристав.
— Есть, — произнес он, подавая мне коробочку. — Он?
Я взглянул, утвердительно кивнул головою и сделал ему несколько вопросов; доказательства были налицо. Когда я вернулся в камеру, Ластова вопросительно посмотрела на меня; на лице ее была написана страшная тревога, которую она напрасно старалась подавить. Я притворился, что ничего не замечаю, и, подойдя к столу, закрыл дело.
— Больше нечего читать, — сказал я.
— Почему? — спросила она дрожащим голосом.
Я подошел к ней и в упор посмотрел ей в лицо.
— И вы спрашиваете, Александра Васильевна? Вы убили ее.
— Что? — вскрикнула она, поднимаясь со стула.
— Вы ее ремнем задушили...
— Кого, сестру?
— Да, сестру вашу. Я все знаю.
— Как вы смеете говорить это?
Странное дело: я не узнавал ее, — столько энергии было в этой фразе и таким страшным блеском загорелись ее глаза.