Что подумал он обо мне?
Шрифт:
Он глянул на меня, отвернулся, но я почувствовала: он глянет еще раз — как-то чутко дрогнули его глаза. И он снова, отыскав меня среди других женщин-укладчиц, глянул издали, почти с того конца плота, — теперь медленно, чуть сощурившись. Оглядел лицо, коротенький фартук, ноги. Я это почувствовала, слава богу, не девочка. И не обиделась. Это в книжках иногда пишут, будто женщины обижаются… Требуют, чтобы на них возвышенно смотрели. А как это «возвышенно» — никому не понятно. Выдумали все. А я знаю: женщине приятно, когда на нее как на женщину смотрят… Вот он опять… Мне только немножко стыдно, потому что приходится слишком низко наклоняться над бочкой, когда я кладу на дно рыбу. Пусть смотрит. У меня красивые ноги. Будь они такие, как у Нюрки, которая работает рядом со мной, я бы их тоже прятала в брезентовые брюки. И на чулки бы лишнюю пятерку не тратила. Ноги у меня, может быть, лучшее, что есть; еще мальчишки в школе называли их «балеточками». Да что там говорить! Стесняемся, а юбки теперь повыше шьем. Я вот и деревенскую пословицу помню. Сначала, когда услышала ее от подвыпившего парня, чуть не заплакала от обиды. Теперь ничего. Теперь даже говорю иногда подругам: «Коня выбирают по зубам, бабу — по ногам».
К нему подошел начальник плота Степанов, заговорил, слегка взял его под руку, как бы поддерживая на скользких
Остановились у конторского стола Степанова, сели на табуретки. Он лицом ко мне. Я мельком глянула: под ним была коричневая табуретка — та, что покрепче. Порадовалась. Другая, зеленоватая, совсем разболталась, с нее и упасть можно. Степанов диктует ему что-то и, даже сидя, суетится, вертится, мнет в пальцах папиросу и никак не может закурить. Отвернусь и поработаю хорошенько. Не отстать бы от подруг. Вон Нюрка уже кончает бочку, а у меня половина только.
Укладывать рыбу не очень трудная работа, в колхозе куда тяжелее приходилось. Особенно на прополке, в жару. Так наломаешь себя, так усохнешь, что после доберешься до постели, упадешь и лежишь, как святая: ничего не хочется, вся легкая, хоть к небу отходи. Здесь другое дело. Поначалу устаешь, пока не приловчишься. Потом ничего. Спина тоже привыкает: начнешь класть рыбу — низко наклонишься; бочка наполняется — понемногу разгибаешься. Правда, соль руки разъедает, хоть и в перчатках, — пробирается, уж очень едкая. И сырость от воды, кажется, так и крадется в душу. Шипит вода под плотом, сочится в щели пола, смешивается с солью… Еще долго не могла привыкнуть к морю. После нашей стенной сухости — столько воды. Аж страшно как-то. На пароходе везли из Находки — ни разу на палубу не вышла. Чудилось мне, вся вода перевертывается и падает на пароход. И боялась, что матросы приставать станут. Лес тоже, сопки. Раньше только в кино видела. Боялась из барака выйти, в кусты сбегать — сразу, думала, медведь схватит. И рыбу вот эту, кету, горбушу, впервые здесь увидела. У нас в степи карася-то раз в год привозили, и то мороженого. А тут кладешь, кладешь ее в бочки — пропасть. Капусты в колхозе меньше засаливали. И какая рыба! Маме посылочку отправила, пишет: «Что это за такая рыба, которая вкуснее мяса самого наилучшего?..» Говорят, этого лосося еще больше было. До войны речки из берегов выходили от него. Икру — и ту ложками ели. Вот бы маме икры послать! Уже и догнала я Нюрку, вместе по новой бочке возьмем. А пока можно отдохнуть чуть-чуть, на желоб присяду.
Он все пишет. Он корреспондент, конечно. Говорили, что приедет корреспондент из областной газеты. Мы план хорошо выполняем. На семьдесят процентов уже выполнили. Конечно, разная рыба была. С весны — корюшка, после селедку солили. Пусть напишет. Может, покритикует за плохое содержание сезонников. Бригадирша наша подходила к нему, руками возле носа размахивала. А что кричать? Сезонники и есть сезонники.
Еще минутку — и примусь за рыбу. Нюрка фартук потуже завязывает, спину разминает. Как глянет он на меня — так и примусь… Смешно, зачем это мне? Как девчонка-дурочка. Вообразила чего-то. Но так ведь просто можно? И ничего мне не надо. Пусть глянет, не ослепнет, поди. Когда женщина хочет, чтобы на нее смотрели, и оглянуться заставит. Это точно. А я сейчас хочу. Пусть я такая, сезонница, а ты из газеты, вроде начальник. Все равно — глянь. Ты же глядел, и еще как. Я не обиделась. Если не глянешь вот сейчас, сию минуту, — вон Нюрка уже схватила сразу две рыбины, — я обижусь, уйду за бочку, нагнусь, и мне будет все равно — хоть глаза после у тебя повылазят. Ну?..
Он медленно поднял голову, удивленно насупился, будто его кто-то толкнул и показал на меня пальцем. У меня екнуло, занемело сердце, но я легко спрыгнула с желоба, туго, до задыхания, стянула тесемки фартука позади и прямо по воздуху подплыла к бочке, которую ловко подкатил мальчишка-бондарь, весь укутанный в брезент. Минуту я не видела его, а когда искоса взглянула, — он улыбнулся. Да, улыбнулся. Чуть заметно, копчиками губ — они дрогнули. Нет, не усмехнулся, не скривился, а улыбнулся. Мне. И посмотрел так, будто разом всю охватил, будто дохнул на меня. Аж горячо стало. Вот уж чудно как-то! Что это такое?.. Или совсем истосковалась? Мало ли кто приходит на плот? Раз как-то заместитель министра посетил, беседовал с нами. Я для него новой косынкой повязалась. Руки нам жал, у меня спросил, откуда приехала. Поговорил и улетел на самолете. После, правда, нормы нам пересмотрели, мы стали больше зарабатывать. А вот лицо его — убей, не вспомню. Седой — помню, значок депутатский — помню, и больше ничего. Стыдно даже, первый раз и видела-то министра. Ну, и директор рыбозавода ходит, видный мужчина, обходительный, от него духами всегда пахнет и папиросами хорошими. Да что там я о начальстве. Ребят у нас полно: рыбаки, катеристы, с леспромхоза по воскресеньям толпами наезжают. Один, бригадир ставника (невода здесь так зовутся), ухаживать взялся. Серьезный такой, высокого роста и алименты не платит. Отказала — аж заплакал. А у меня хоть бы жилочка дрогнула, стою, как нерпа холодная. Другим и вовсе, скажу как пообиднее — и отстанут. Терпеть не могу их нахальства. Только сама не пойму, зачем в платья наряжаюсь, в клуб хожу. Это как собак дразнить: девчат ведь здесь мало. И подруги смеются. Им все просто, все они с поломанной жизнью, заработать — главная мечта, одеться. А замуж после, дома как-нибудь. В нашем бабьем деле только сорвись, где задержишься — неизвестно. Я не осуждаю девчат. На себя, бывает, сержусь: «Тоже принцесса, строишь невинность!» Пробовала как-то напиться, еще хуже стало. Сидит в душе комок холодный… Вот только сейчас, кажется, подтаял немножко. А что такое случилось? Ничего. Вошел человек, глянул… Может, и живет женщина для такой минуты? Чтобы вошел человек, глянул, и женщина поняла, что она женщина, что у нее красивые ноги, лицо… Она нужна, необходима, ее желают. И это ей не обидно… Он опять пишет, слушает Степанова, говорит с ним, а я знаю: он помнит обо мне, чувствует мои движения, мое дыхание — ведь он совсем близко. Если он встанет, подойдет ко мне и скажет: «Пойдем» — всего одно слово — я брошу все и уйду. Пусть даже завтра меня уволят с работы, а он преспокойно уедет к себе в Южно-Сахалинск.
Что это я? Вот дурочка! У него же семья, дети. Он ответственный работник. Так и позарится на сезонницу, не видал таких. Ну, понравилась, может быть… Он же не знает, что мне ничего не надо. Ничего. И семью бы не стала разбивать. Не повезло — пусть мне, одной. Зачем других такими же делать. Я бы просто побыла с ним, даже вина выпила. А если бы спросил — все рассказала, до капельки. Ему бы рассказала… Ой, как бы Нюрка не обогнала! Еще догадается, засмеет. Она ничего такого не понимает. Со Степановым переспала — туфли подарил, другим не отказывает. Спрашивают ее девчата: «Как ты не брюхатеешь?» — «Если со всеми — не бывает», — говорит. Ее уже раз на общем собрании разбирали, строго предупредили. Третий сезон приезжает, ничего ей не страшно. Вот и обогнала я Нюрку. Хорошо: перед новой бочкой можно будет минутку посидеть.
Рыбины тяжелые, синеватые со спины и светлые снизу, в каждой по три-четыре килограмма. Попадаются и совсем большие, едва поднимешь — руки отламываются. Бросишь на дно, а потом уже прижимаешь друг к дружке, укладываешь. И куда ее столько идет? Глянешь вдоль плота — пятьдесят с лишним девчат мотаются над бочками. И день за днем. А послушаешь старых здешних жителей: «Разве это рыба, говорят, рыба была когда-то!» Неужели выловили? Из такого моря, ему и края нет. Как же смогли? Еще рассказывают, будто японцы сильно помогают, техникой особой берут. И то правда — только здесь и увидела эту рыбу, лосося. Раньше и представления не имела. Вот еще катер подчалил, прыгает как пробка на бурунах, шипит паром, даже самоваром запахло. Два кунгаса притащил. Тоже работка у катеристов да рыбаков! На холоде, в воде, рожи — кирпичные. И от качки можно помешаться, куда лучше нашим комбайнерам — золотая жизнь. Сиди под зонтиком, коси пшеничку. Дождик пойдет — тоже ничего: теплый и пресный. Вот порасскажу приеду. Наши-то там водку глушат с устатку! Теперь понимаю: где и нельзя не выпить, так это здесь. Помрешь без водки, плесенью внутренности покроются. А есть непьющие, прямо герои. Мой бригадир со ставника, к примеру, капли в рот не берет.
Если присмотреться — он не очень красивый, корреспондент. Даже совсем. Нос большеватый, глаза непонятного цвета. И только губы какие-то особенные, чуть надутые, усталые, будто он постоянно огорчение испытывает. Чуть седина на висках, залысины… Щеки побриты, но видно — щетина жесткая, синевой отдает… Одет просто и хорошо. Серая модная кепка (такие из Москвы привозят), куртка на цигейковом меху, коричневые парусиновые брюки и ботинки на толстой подошве. Все ладно, впору. Вот именно — ладно, впору. Лучше и не определишь: ладный — и все. Не люблю красивых. Эти на женщин смахивают, а мы и сами себе надоедаем. Страшноватых и вовсе боюсь, не пойму почему. Может, обиды в них много? Хотя посмотришь — с кем только бабы не живут. Взять Нюрку опять же, ничего такого она не понимает. «Чем страшней, смеется, тем больше мужиком себя показывает». Есть еще одна у нас, Рита-москвичка зовем ее. Из благородной семьи, отец у нее большой человек, не то профессор, не то писатель. Принципиально ушла из дому — жизнь изучать. Говорит, после роман напишу. Так вот эта Рита с одним местным дружит. Страшный такой, коротконогий, рукастый, лицо черное, прыщавое, глаза вечно красные от водки. Умереть можно с перепугу.
Дерется еще. А Ритка хвастается: «Душа у него красивая!», болтает с ним на его языке, а как получит посылку от матери, яблоками дружка своего кормит. По-моему, это от городской жизни свихнулась Ритка, на обеспеченности. Все равно девчата зовут ее москвичкой… Вот и получается: одни от бедности дуреют, другие с жиру. А я… Я где-то посередине застряла… Поднажму немножко. А руки так болят! И спина как деревянная сделалась. Нюрке хорошо, у нее ручищи, что у мужика, спиной весь проход загородить может, баба — лошадь. Обедать пойдет — за двух мужиков съест. Нюрка положила последнюю рыбину, выпрямилась (ойкнула потихоньку — тоже спина не железная). Еще две рыбины, вон те, что покрупнее… Вот и все. Можно снять перчатки, поправить платок, минуту постоять.
Степанов принес икру в стеклянной банке, кусок копченого брюшка (зовут его здесь теша), достал из своего шкафчика ложку. Что-то говорит, суетится, улыбается так, будто друга любимого встретил. На краю стола в пергаментной бумаге лежит завернутый балык (Степанов и на холодильник успел сбегать) — это корреспонденту с собой даст. «Прошу продегустировать!» — скажет. А если тот будет отказываться, добавит: «Мы люди простые, у нас душевное гостеприимство, обидите». Вручит. В гостиницу сам отнесет в крайнем случае. Корреспондент пробует икру, кивает, усмехается — говорит, наверное, что вкусная икра. К столу потихоньку приблизился мастер икряного цеха, однорукий старикашка Сернин, кланяется, и Степанов познакомил его с корреспондентом. Смешно: как в самодеятельности разыгрывают. А мне обидно. Почему? Что дурачат его? Что не смотрит на меня? А зачем ему смотреть?.. Опять я… Нет, пожалуй, лишь очень старым женщинам бывает все равно. Постарею — сама узнаю… Он сейчас глянет. Он уже глядит искоса, одним глазом… Мне бы успеть отвернуться, чтобы не глаза в глаза… Нехорошо. Подумает, что нахалка. Он поднял голову, чуть улыбнулся, как прежде, и рукой показал на икру и тешу. Это он приглашает к столу. Так просто, будто мы старые знакомые: «Попробуйте, это вкусно». А что, взять и подойти. Сказать «Здравствуйте!», сесть напротив (там как раз свободная табуретка), протянуть руку и познакомиться. Рука только грязная и как деревянная от соли. Он кивнул. Зовет. Сейчас пойду. Вот уже сердце заколотилось, лицо обожгла кровь. Сейчас… Шагну. Главное — первый шаг. Шагнула… И сразу показалось, что стих грохот на плоту, остановились вагонетки, пригас электрический свет, примолкла вода под досками, даже сирена с катера пропищала комариком. И еще показалось: все люди на плоту повернулись в мою сторону, замерли, ожидая… Чтобы потом разом захохотать, загреметь, задвигаться. Сказать мне такие слова, после которых я уже никогда никому не гляну прямо в глаза… Я быстро сделала другой шаг, круто повернув себя к пустой бочке, у которой лежала гора сваленной с вагонетки рыбы. Плот ожил, заработал во всю свою силу, заплескалась вода под досками, в горячее лицо пахнула сырость моря. Все стало как всегда. Я работала. Только руки дрожали, будто я украла что-то. И голову поднять не могла. А ноги сделались просто чугунными: всегда так — чуть застыжусь — тяжестью наливаются. Минута, другая, третья… Вот я уже понимаю, что все мне почудилось. Никто не смотрел, не замирал. Это так сильно ударила в голову кровь, и я оглохла… А он сейчас уйдет. Встал, слушает Степанова. Тот взял его слегка под руку. Пошли. Нет, не к выходу в поселок. К приплотку, где стояли катера и бились о бревна кунгасы с рыбой. Стыдно. Как девочка-школьница. Умеют же другие бабы подойти, сказать что-нибудь смешное, заговорить. Так, между прочим. И у меня получалось, даже хорошо…