Чудовище
Шрифт:
— Господин председатель, мне пришлось собрать все свои силы, чтобы прийти на суд над моим маленьким Жаком… Прежде всего я должна признать, что мой сын, до крайности нервный и впечатлительный, по-видимому, вовсе не чувствовал себя счастливым первые десять лет своей жизни, которые провел под родительским кровом. Мое истерзанное материнское сердце чуяло, как он угнетен. А ведь мы с мужем делали все, чтобы хоть как-то скрасить существование нашего несчастного ребенка! Только после того, как все наши попытки воспитать его окончились неудачей, мы решили вверить его Институту Санака. Отъезд Жака привел нас в отчаяние, но меня утешала надежда, что господину Роделеку удастся вырвать мое последнее дитя из власти беспросветной ночи.
— Таким образом, вы полностью доверяли господину Роделеку?
— Поначалу — да… После года разлуки я приехала в Санак навестить сына. Свидание
Обливаясь слезами, я прижала его к груди, но он вдруг начал вырываться из моих объятий. Он отвернулся от своей матери! Я чуть не лишилась рассудка. Господин Роделек поспешил мне на помощь: он взял руки Жака в свои и стал чертить на них знаки, повторяя для меня их смысл: «Послушай, Жак! Ведь тебя хочет обнять твоя мама, которую ты так долго ждал и о которой я тебе часто рассказывал…» Лицо моего сына оставалось непроницаемым. Потом он повернулся и выбежал из приемной. Я стояла, не в силах вымолвить ни слова, и господин Роделек сказал: «Не сердитесь на Жака, мадам! Он еще не совсем хорошо осознает свои действия… Он совершенно не знал вас, мадам, когда жил дома! Дайте мне возможность его переубедить… Когда вы в следующий раз окажете нам честь своим визитом, то увидите, что сын любит вас. Это очень чувствительная душа; для него первый непосредственный контакт со своей матерью, о которой я ему столько говорил и которую он ждал с волнением, смешанным с чуточкой боязни, явился настоящим потрясением… Дома он даже не подозревал о существовании такого понятия — „мама“… Теперь знает. Сейчас, наверное, плачет где-нибудь в уголке. После вашего отъезда я попытаюсь его утешить. Обещаю вам, что сегодня вечером он не заснет, пока не помолится за вас…»
Я поверила его словам и уехала, несколько приободрившись. Шли годы… Каждый год я регулярно навещала Жака, радуясь его успехам. Однако он встречал меня все так же холодно. После того, как Жак сдал второй экзамен на бакалавра — ему в то время было девятнадцать лет, — я спросила, хочет ли он вернуться жить в наш дом. Он наотрез отказался. Господин Роделек дал мне понять, что для Жака предпочтительнее остаться еще на некоторое время в Санаке, где он сможет полностью сосредоточиться на обдумывании романа, публикация которого может открыть перед ним блестящее будущее. Имела ли я право мешать карьере сына? Я уступила и на этот раз, с тревогой ожидая выхода книги в свет: три года спустя она была наконец напечатана.
— Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель суда.
— «Один в целом свете» — прекрасный роман. Я испытала большую гордость за сына при виде его имени на витринах книжных магазинов.
— Виделись ли вы, мадам, с вашим сыном после публикации его романа?
— Нет. К моей материнской гордости примешивалась обида на сына за то, что он даже не выслал мне экземпляр… Тем не менее я отправила ему письмо с поздравлениями: он не ответил. Тогда я решила еще раз съездить в Санак. В поездке меня сопровождал знакомый журналист, который хотел взять у Жака интервью. В тот раз я испытала самое большое унижение, какое только может выпасть на долю матери: Жак отказался увидеться со мной, но согласился принять журналиста! Я была вне себя… Господин Роделек вышел в приемную и объявил о решении сына в выражениях, которые не оставляли мне никакой надежды. Не утруждая себя выбором слов, он заявил, что было бы весьма желательно, чтобы мы с Жаком, во избежание тягостных и бесполезных сцен, более не вступали в непосредственный контакт. Добавил, что мой сын уже достиг совершеннолетия, завоевал известность и скоро встанет на ноги. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти Жаку верную спутницу жизни в лице Соланж Дюваль, которая будет служить моему сыну гораздо более надежной опорой, нежели его семья. Напоследок он сказал, что его роль наставника окончена и он рассчитывает исчезнуть из жизни Жака, как только тот женится.
— Что вы ответили господину Роделеку по поводу женитьбы вашего сына?
— Чтобы на мое согласие
За все пять лет, что прошли после свадьбы, я так ни разу и не получила весточки ни от сына, ни от невестки, ни даже от господина Роделека! Лишь по чистой случайности я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Мое материнское сердце жестоко страдало от того, что они уехали, не попрощавшись, но я подумала, что господин Роделек, возможно, прав и мой бедный мальчик нашел счастье. Я уже начала свыкаться с этой мыслью, как вдруг будто обухом по голове: читаю в газете, что мой сын обвиняется в убийстве! Узнав, когда прибывает «Де Грасс», я нашла в себе силы поехать в Гавр, но там мне не разрешили поговорить с сыном… Он прошел в нескольких метрах от меня, сквозь толпу застывших в ужасе пассажиров, не подозревая, что мать его — здесь, на пристани, готовая изо всех своих слабых сил помочь ему во вновь обрушившемся на него отчаянии…
Голос Симоны Вотье прервался: перед судом была теперь лишь несчастная мать — вся в слезах, она судорожно ухватилась за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел ее поддержать.
— Если хотите, мэтр, — сочувственно произнес председатель суда, — мы можем на некоторое время прервать заслушивание свидетеля.
Но тут Симона Вотье выпрямилась и выкрикнула, глотая слезы:
— Нет! Я не уйду! Я скажу все! Я пришла сюда затем, чтобы защитить моего сына от всех, кто его обвиняет… от всех тех, кто причинил ему зло и кто является истинным виновником… Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если в детстве он и был немножко грубым, это еще не причина, чтобы стать убийцей! Я знаю, здесь все ополчились против него, потому что судят по внешним признакам, но это ничего не доказывает! Умоляю вас, господа судьи, оставьте его! Освободите его! Отдайте мне! Я увезу его… буду охранять, клянусь вам! Наконец-то он будет только мой… Никто никогда не услышит о нем…
— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но попытайтесь найти в себе силы ответить на последний вопрос: удалось ли вам увидеть сына, пока он находился в заключении? И поведал ли он вам что-нибудь важное?
— Нет, я не виделась с ним: Жак не пожелал этого… Бедный мальчик! Он так и не понял, что я желаю ему только добра…
Последние ее слова потонули в горестном вздохе. Симона Вотье повернулась к скамье подсудимых, где переводчик продолжал дословно воспроизводить на неподвижных руках подсудимого, лежащих на ограждении, все сказанное его матерью.
— Умоляю вас, господин переводчик, — сказала она, — скажите ему… Мать умоляет его защищаться, ради нее, ради чести нашей фамилии, ради памяти отца… Мать прощает ему безразличие, что он выказывал по отношению к ней с самого раннего детства… Умоляю тебя, Жак, сын мой, подай знак, все равно какой! Просто протяни ко мне руки…
— Отвечает ли подсудимый? — спросил председатель суда у переводчика.
— Нет, господин председатель.
— Суд благодарит вас, мадам…
Судебные исполнители буквально унесли Симону Вотье, провожаемую взглядами публики.
Даниелла разглядывала подсудимого, не в силах оторвать от него глаз, будто завороженная этим чудищем с ничего не выражающим взглядом. Она спрашивала себя, мог ли Вотье, хоть в краткий миг своего существования, проявить человечность и показаться кому-либо симпатичным. И в самом деле, девушке было нелегко разобраться в переплетении противоречивых чувств, которые внушал ей подсудимый.
Внешность нового свидетеля была весьма необычной. Высокого роста, сутуловатый, он был закутан в сутану, полы которой, расходясь книзу, открывали взору концы штанин и огромные черные башмаки с окованными железом квадратными носами. Единственным светлым пятном на этом черном одеянии были голубые брыжи. Венчик седых волос обрамлял румяное, в красных прожилках лицо, на котором выделялась пара глаз стального цвета. Весь его облик дышал доброжелательностью и застенчивостью, и с первого взгляда можно было понять: этот старец принадлежит к разряду тех прекраснодушных существ, что склонны с самого детства видеть вокруг себя только хорошие стороны людей и явлений и закрывать глаза на их изнанку. Неловкий, с принужденным видом стоял он подле решетки и, не зная, куда девать свои большие крестьянские руки, вертел в них черную фетровую треуголку: