Чукотская сага
Шрифт:
— Спасибо вам, Тылык, — сказал Генрих. — Для нас новый год начался очень удачно!
— Для меня тоже! — сказал Тылык. — До свидания.
Тылык пошел домой, в университетское общежитие. Почти всё, что случилось с ним дальше в эту новогоднюю ночь, ты уже знаешь, мой дорогой читатель. Он перешел Неву, потом вместе с незнакомой девушкой в пестрой шапочке попал ненадолго в плен к разгулявшимся студентам-горнякам, потом пришел в общежитие, лег, стал вспоминать родной поселок, школу в яранге Рультынэ, учителя, отца, рождение «Песни о двух ветрах»… «Обветренны лица у
Когда Сергей Ширяев, проводив Ксюшу, тоже возвратился в общежитие, Тылык уже спал. Он спал, и ему снились какие-то необыкновенные приключения Большой Снежинки, не успевшей растаять на брови у Пестрой Шапочки.
СОСЕДИ НА ДЕСЯТЬ СУТОК
Я проснулся на рассвете и, чуть отведя рукой занавеску, посмотрел в окно. Поезд переходил через мост. Может быть, именно от этого я и проснулся — оттого, что сразу переменился характер шума. Когда поезд идет по мосту, колеса стучат не так, как обычно.
Река текла тихо, спокойно. Кажется, это была Вятка. Впрочем, это могла быть и другая какая-нибудь река — точно я не знал, а спросить было не у кого. Гэутэгын лежал, укрывшись простыней, и мирно спал; одеяло, сбившееся к ногам, наполовину свисало и колыхалось в такт покачиванию вагона. Наши соседи по купе, занимавшие нижние полки, тоже спали.
В купе было полутемно, свет почти не проникал сквозь плотные занавески. Я только чуточку приоткрыл занавеску сбоку, чтобы посмотреть, что делается снаружи. Там, за окном, мелькали металлические фермы моста, а за ними виднелась вода, отражающая утреннее небо. Я лежал на животе и любовался золотисто-розовыми облаками, отраженными спокойной водой.
Потом реки уже не было видно, а мы всё ещё ехали по мосту. Он был, казалось, гораздо длиннее, чем надо, раза в два. «Наверно, — подумал я, — это сделано с расчетом на весеннее половодье».
Наконец мост кончился. Проплыла за окном березовая рощица, потом — огороды, несколько домиков, переезд. Шлагбаум был опущен, перед ним стояли три грузовика, «Победа» и два велосипедиста. Грузовики везли, видимо, хлеб нового урожая: в кузовах лежали мешки, а к бортам были прикреплены кумачовые полотнища с лозунгами. После переезда опять проплывали за окном огороды, домишки, — теперь всё это двигалось медленнее: поезд подходил к станции.
Мы остановились. Названия станции я не мог прочесть, потому что наш вагон был одним из последних; мне было видно только одноэтажное кирпичное здание с надписью «Багажная контора». Я решил, что прочту название станции, когда поезд снова тронется и наш вагон поравняется со зданием вокзала.
Пока что я повернулся на бок, закрыл глаза и стал думать о своём рассказе, начатом ещё за неделю до отъезда. Потом я задремал, а когда снова открыл глаза, оказалось, что уже десять часов, что я проспал всё утро.
Занавески были отдернуты; в окно ярко светило солнце. Постель Гэутэгына была
Соседи с трудом говорили по-русски, мы заметили это ещё вчера, при посадке. Мы с Гэутэгыном и со всей компанией, которая нас провожала, явились на вокзал за полчаса до отхода поезда. Бросили чемоданы на свои полки, вернулись на перрон и стояли там, разговаривали с друзьями. К проводнице подошла пара — мужчина лет пятидесяти и женщина лет сорока, очень миловидная. Протягивая билеты, мужчина спросил:
— Жесткий-купированный?
Он произнес это слитно, как одно слово. Проводница быстро проверила билеты, вернула их, отметила места в своем списочке и сказала:
— Да, да, купированный. Проходите, пожалуйста. Ваши места в третьем купе.
В произношении пассажира, в покрое его костюма и светло-серого дорожного плаща его спутницы, в пестрых наклейках на чемодане, который нёс за ними носильщик, — во всём этом чувствовалось что-то непривычное.
— Иностранцы, наверно, — сказал Гэутэгын.
Трое ребят, которые нас провожали, — это были, собственно, друзья Гэутэгына, студенты Московского университета. Он с ними подружился ещё во время зимних каникул, они тогда вместе ходили на лыжах по Карельскому перешейку. Утром, когда мы приехали из Ленинграда, Гэутэгын позвонил своим московским друзьям, и мы встретились.
Мы всей компанией стояли на перроне до самого отхода поезда, потом, уже с площадки, что-то кричали провожающим, потом, когда поезд пошел быстрее, махали им шляпами. И мы совсем забыли об этой паре с пестрым от наклеек чемоданом, пока не вернулись на свои места. Оказалось, что мы едем в одном купе, что они — наши соседи до самого Хабаровска.
Гэутэгын не ошибся, — это были иностранные туристы. Он — филолог, профессор из Льежа, она — его жена, художница. Она говорила по-русски с ошибками, он — немного лучше, но слишком старательно, с явно нерусским произношением. Он тоже нередко ошибался, но зато с нескрываемым удовольствием поправлял жену.
Узнав, что мы с Гэутэгыном — чукчи, что мы возвращаемся к себе на Чукотку, на практику едем, они почему-то были очень поражены. Разговаривали с нами примерно так, как разговаривали бы, вероятно, с марсианами, собирающимися в обратный путь на Марс.
Впрочем, они были очень тактичны, старались не проявлять слишком назойливого любопытства, не оскорблять нашего самолюбия.
У профессора были добрые и умные глаза, хорошая улыбка; и он и его жена держались просто, непринужденно. В общем они нам понравились. Но почти в каждом их взгляде, почти в каждом вопросе чувствовалось все-таки изумление, смешанное с недоверием. Сначала нас это забавляло, потом стало надоедать, и мы ушли в вагон-ресторан. Когда вернулись, наши соседи уже спали.
А теперь наступил новый день, и в купе снова шел разговор. И опять, конечно, о том же — о народах Крайнего Севера, об их «таком своеобразном быте», об их «таком удивительном характере», об «очаровательном примитивизме их искусства»… Я притворился, что всё ещё сплю.