Чужие и свои
Шрифт:
Мчимся во весь дух. Павел командует: «Разбегаемся!» — круто разворачивается и несется куда-то вбок. У меня за спиной слышен топот, сейчас меня догонят! Вижу рядом решетчатую ограду и успеваю подальше забросить туда колбасу. Какой-то немец уже бежит навстречу; пробежав еще чуть-чуть, я останавливаюсь.
Меня хватают за руки, держат, шумят. Очень быстро появляется полицейский и первым делом надевает мне на правое запястье наручник — стальную цепочку с замком; другой конец у него в руке. Публика вокруг что-то гомонит про «они вдвоем украли колбасу!», а я пытаюсь «недоумевать»: что вы, где, какая колбаса? Полицейский приглашает кого-нибудь из присутствующих пройти
Дорога занимает каких-нибудь 10–15 минут, отделение полиции оказывается почти рядом с фабрикой. Мои «размышления» в эти минуты помню до сих пор совершенно отчетливо. Очень просто: если меня заставят сознаться, то нас обоих отправят в концлагерь, тот же Равенсбрюк, и мы пропали. Значит, остается одно — не сознаваться ни в какую! Пашу они ведь не поймали, а если и поймают, он ни за что не признается; доказательств у них никаких. Тут я, конечно, вспоминаю о революционерах, которые не выдавали товарищей под пытками, и решаю доказать всем, что я мужчина и верный друг — стоять на своем. Что бы они ни делали. Пусть! Это вам не кухня в Фюрстенберге...
В отделении сидит за барьером пожилой офицер в очках и что-то пишет. Мой сопровождающий снимает с меня наручник и коротко докладывает. Офицер допрашивает меня, сначала спокойно: из какого лагеря, как фамилия, номер, что делал на улице. Когда дело доходит до колбасной лавки, я начинаю свое: ничего не знаю, я был один, вдруг на улице крики, свистки, куда-то бегут... «А ты почему бежал?» — «Я испугался».
Это повторяется раза два, после чего полицейский офицер — он небольшого роста, широкоплечий и скуластый — снимает очки и выходит из-за барьера с резиновой дубинкой в руке. Орет, что вот ужо он заставит меня говорить правду, и с размaxy бьет. Очень больно, я корчусь и тоже кричу — за что бьете ? Я же ничего не сделал! А где-то во мне сама по себе «тикает» мысль: раз я так решил, значит, все! Не сознаюсь, хоть убейте! А кричать можно. Как просто...
Запыхавшись наконец, офицер бросает дубинку и командует полицейскому, чтобы меня, когда очухаюсь получше, отвели в лагерь и сдали «на вахте». (Все ясно! Он уверен, что если виноватому как следует всыпать, то он обязательно во всем признается. А раз не признается, то, значит, не виноват.) Да здравствует логика и немецкий порядок!
В бараке меня встречает Паша, он пробрался в лагерь на всякий случай через дыру, в обход проходной. Сразу же ведет умываться, ну, и вообще немного привести в порядок. По мне видно, так что особенно расспрашивать незачем.
Экспедиций за талонами и колбасой мы с ним больше не предпринимаем. А злющую физиономию того типа в полиции помню с фотографической точностью до сих пор...
А на фабрике свои плохости. Больно уж тут помешаны на этих «тшистота и поръядок». Нас, явно презирающих здешнюю примитивную опиловку похожих на кастрюлю чугунных корпусов, то и дело «бросают» на хозяйственные работы. Перетаскивать чугун, грузить на машину тяжеленные ящики с обработанными «кастрюлями». Или целый день чистить бетонный сортир, мерзкий люфт-клозет, в котором собачий холод и неистребимая никакой «тшистотой» вонь. К тому же за малейшую провинность могут запросто влепить оплеуху. Так что еще обрадуешься, когда попадешь обратно в цех или на «занятия».
На одном из них майстер Арнд, «американец», выдает нам сюрприз. Да еще какой!
«Вам не надоело про резьбу да про гайки? — спрашивает. — Вы же взрослые люди, все понимаете. Давайте поговорим лучше про войну! Кто победит, как вы думаете?»
Ничего себе вопросик! За кого он нас, интересно, принимает?
«Ладно, ладно! — иронически кривя губы, говорит мастер. — Можете не отвечать, я вам сам покажу». На стене висит небольшая грифельная доска, сразу видно, что ею не часто пользуются. Майстер Арнд роется в кармане своего халата и выуживает оттуда кусочек мела: «Вот смотрите!» Округлыми, я бы сказал, красивыми, движениями человека, привыкшего чертить, он изображает на доске четыре окружности. Слева большая и справа большая. Между ними одна над другой две — намного меньше и не такие аккуратные.
«Это, — объявляет мастер, показывая на левый круг, — Америка, Соединенные Штаты! А это, — тычет в правый, — Россия, Советский Союз. А вот эти, — с явным пренебрежением показывает на две фигуры посередине, — Англия и Германия... Идет война, все в движении. Что же произойдет? А вот что: эти, с обеих сторон...» Энергично, двумя кулаками, он показывает, как движутся навстречу друг другу «большие». Публика в восторге, никакого перевода не требуется. «А что будет с теми, которые между ними?» — вопрошает мастер, театрально указывая на Англию с Германией. «Капут!» — радостно отвечает хор голосов. Немецкий майстер Арнд разводит руками. Усмехается, пожимает плечами: он, дескать, так не говорил...
Объяснений этому эпизоду не имею. Он был, этого мне достаточно.
Военнопленные мальчики. Одна из самых отвратительных, страшных историй войны, виденных там.
Рядом с лагерем Фрауэндорф ставят еще барак или два, огораживают их колючей проволокой. И через несколько дней там появляются мальчишки в каких-то лохмотьях, явно из неоднократно «б/у» обмундирования разных армий. Их много, и среди них нет взрослых — только немецкие вооруженные солдаты, которые их стерегут. На головах у мальчиков — истрепанные красноармейские шапки, пилотки или почему-то буденновки с шишаком на макушке и красной звездой. Мальчики грязные, истощенные. Никому нет и шестнадцати, это видно даже издали.
Как это понять? В Красной Армии служат теперь дети? И немцы взяли их в плен? Боковой забор лагеря, отделяющий нас от них, не заменен; колючка там всего в один ряд, сверху. Начинается общение, мы узнаем, что быстро отступающий на Украине вермахт подбирает за собой все мужское население; считается — «оказавшее неповиновение германским властям». Хватают любого, кто выше малого дитяти ростом, и считают военнопленным! (Дальше — не знаю; в ученых книгах о войне такого не встречал, но там — в городе Штеттине, поздней осенью или зимой 43-го, а может быть, это было уже в начале 44-го — видел своими глазами и общался через проволоку с мальчишками от тринадцати до пятнадцати лет. Считавшимися вопреки любому закону и человеческой совести — военнопленными!)
Не к чести обитателей пересыльного остарбайтер-лагеря Фрауэндорф, не к нашей чести: много ли тех, кто им, пленным детям, помог? Увы, мало. Очень мало... Зато устраивали обмен: хлебную пайку от краденой или заработанной игрушками буханки — на оставшуюся у кого-то из них теплую рубашку. Или другую «тряпку».
К нашему, к моему, сожалению и стыду.
Нам сообщили, что возвращение в Фюрстенберг откладывается. Какой-то карантин. Неизвестно, так ли это хорошо, и не запроторят ли нас в конце концов еще куда-нибудь.