Чужой среди своих 2
Шрифт:
– А того не понимают, – продолжил он монолог, – что иные разговоры – хуже, чем свёклу, мать её, целый день…
– Ась? – переспросил его кто-то, невидимый для нас.
– Хуясь! – резко отозвался член правления, будто кнутом ударил, – Заводи давай! Не день, а чёрт те что! Ну, Никаноровна, ну, ведьма…
Послышался звук плохо отрегулированного движка мотоцикла, удаляющегося вдаль.
– Так и не представился, – мама печально покачала головой.
– Действительно, – поддакнул я, натужно улыбаясь, – никакого воспитания!
Переглянувшись,
… ждём. Разговоры о чём бы то ни было кажутся неуместными, и, обронив несколько слов, мы замолчали, не сговариваясь. Мама, не опуская кружку на стол, задумалась о чём-то так глубоко, что даже осы, изредка приземляющиеся на руки, оставляют её безучастной.
Я же, напротив, полон сиюминутного ожидания, и, помня о том, что с каких-то точек это место может просматриваться, ощущаю себя, как на пресс-конференции с недоброжелательно настроенными журналистами. Она ещё не началась, но взгляды, изучающие и враждебные, ощущаются буквально физически.
Время ощущается буквально физически, и каждая секунда, очень тяжёлая и кажется, горячая, падает на мои обнажённые нервы. Наблюдая, как движутся тени от предметов, жду…
Наконец, вдали послышался треск мотоцикла и встрепенулся. Он, не он…
– Кхе… – послышалось за калиткой. Он…
– Ма-ам… – говорю шёпотом, трогая её за руку и пробуждая от спячки, – приехал тот… Талейран местный.
– Кхе!
– Входите, – пригласил я, и однорукий, почему-то бочком, вошёл во двор, держа в руках шляпу.
– Переговорил я, значит, с народом, – начал он, не присаживаясь, – и мы решили, что до участкового, оно всегда успеется… кхе!
– У нас, в колхозе… – Талейран всё-таки присел, и, надев было шляпу, снова снял её и завертел в руках, внезапно ставших неловкими, – Да, в колхозе… дома, в общем, пустуют некоторые. Они это… на балансе!
– А с Никаноровной… – он снова повертел в руках шляпу, и, примерившись было положить её на стол, передумал и прижал к груди, кашлянув пару раз, – С Никаноровной неладно получилось, да…
– Мы вот, – уже более уверенно продолжил он, – и решили в правлении, что вам, значит, не стоит здесь… от греха. Переселиться пока, да… а с Никаноровной мы уж как-нибудь сами, по свойски!
Переглядываемся с мамой без слов, я вскидываю бровь, она едва заметно вздёргивает плечо вверх.
– Вы бы того… если бы сразу в правление, то чтобы бы, вы положение не вошли? Сразу бы, значит…
Он врёт, и знает, что мы знаем…
У отца в паспорте стоит какая-то пометка, и здесь, в Подмосковье, местные власти, зная, куда и как смотреть, видят эту пометку, и считают её не иначе как чёрной меткой. Не знаю, как там по закону… но от греха! Самоцензура.
… потому что в правлении, с фальшивым сочувствием отказав за неимением возможностей, нам и посоветовали обратиться к кому-нибудь из жителей частным образом. А они, дескать, ну никак…
Негромко, будто себе под нос, он бурчит, что Никаноровна, она конечно та ещё ведьма, но и мы, пришлые, неправильно себя повели. А если бы, дескать…
– Н-да? – холодно интересуюсь я, – Неужели?
– Кхм… – и Талейран затыкается наконец-то, и хорошо… а то я уже на грани. Ему, селянину, похер! Для него есть свои и чужие, и Никаноровна, ведьма старая, которую, наверное, ненавидит большая часть села, всё равно – своя. Права она или нет, дело десятое, но мы – чужие, и этим всё сказано.
– А мужик ваш, – неловко сказал однорукий, – кхе! Не пройдёт мимо! Дорога от станции, она одна, и любой человек на ней – как на ладони! Когда ни пойдёт, а встретим и обскажем, куда идти надо.
– Так что это… – несколько отживев, он водрузил шляпу на голову, и, достав совершенно такой портсигар, какой мне и привиделся, закурил, – вам бы вещи собрать, да это… и перетаскать потихонечку.
– Да… – начало было мать, уже вымотавшаяся и готовая, кажется, сдаться.
– Нет! – озлившись, рявкнул я, – транспорт давайте!
– Ну как ты со старшими-то… – привстал осмелевший однорукий и тут же, прижатый моим взглядом, уселся обратно, забурчав себе что-то под нос.
– И-эх… – одарив меня взглядом несправедливо обиженного человека, однорукий встал, и, ссутулившись, вышел прочь.
– Миша, мы могли бы… – негромко начала мама, явно уставшая от затянувшегося конфликта.
– Не могли бы! – парирую яростным шёпотом, – У тебя спина, а мне одному, небось, до вечера таскать! Да ещё и вон… мотоцикл!
Будто в подтверждении моих слов, за калиткой затарахтел движок, но вопреки моим ожиданиям, звук начал удаляться. Мама только вздохнула и принялась собирать вещи, что не заняло у нас много времени.
Минут через пятнадцать снова послышалось тарахтение движка, и однорукий, закхекав и выжав положенное время, появился во дворе.
– Вы это… – угрюмо и как-то обиженно сказал он, – собирайтесь давайте! А я пока это… осмотрю, всё ли тут…
Сняв шляпу, он, не спрашивая, юркнул во времянку и завертел головой, пока мы выносили из комнатушки последние вещи.
– Так это… так, – бормотал он, – ну вроде, как было. Хотя с этой ведьмой старой…
Подойдя к двери хозяйского дома, он подёргал её, и найдя запертой, закурил какие-то на редкость вонючие папиросы, способные, наверное, разогнать любых, даже самых закалённых и матёрых комаров. Подхватив один из узлов, и, поколебавшись, дрын, я вышел за калитку, где стоит заглушенный мотоцикл с коляской и какой молодой, но уже потрёпанный, лысеющий мужик, опирающийся спиной о руль и курящий с видом неимоверно занятого человека.
– Не-не… – замахал он на меня дымящейся папиросой, рассыпая искры и пепел, – сейчас телега подъедет!
«Сейчас» оказалось очень растянутым во времени, и мы успели вынести все вещи за ограду, а селяне скурить один две, а другой три папиросы, стоя в оглушительном и напряжённом молчании, когда показалась дряхлая, пузатая кобыла, заставшая, наверное, времена коллективизации, и запряжённая в древнюю, отчаянно скрипящую телегу.
Водитель кобылы, такой же дряхлый и пузатый, одетый, несмотря на летнюю жару, в телогрейку и почему-то в резиновые сапоги, восседает с видом человека, лично знакомого с Хароном и мало интересующегося миром живых.