Цикл "Город внизу" (СИ)
Шрифт:
— Теперь тебя точно заберут, — пробормотал Дин. — Ты… таких боятся больше, чем мертвяков… ты же можешь нарисовать… ляд тебя знает, что ты можешь нарисовать… Если ты так — всякой дрянью, то красками-то… Жесть какая…
— Я зверей люблю, — сказал Лео безмятежно. — Мой учитель говорил, что у меня твёрдая рука — хороший рисунок… я, в принципе, и простым карандашом могу. Мне, знаешь, как хочется рисовать? Я уже дико долго не рисовал…
— А вот он кого-нибудь сожрёт… — сказал Нори с плохо скрытым восторгом. — Пилораму или директора…
— А
Лео резко обернулся.
— Кто застрелит?
— Комитетчики, кто… Ты ж его отпустишь? Или домой возьмёшь, как котёнка? Тебя же отец убьёт…
— Не надо! — жалобно попросила Хеда, будто это Чик собирался стрелять в ягуара.
Нарисованный зверь со вкусом чистил лапу между пальцами, вылизывал и мурчал. Лео гладил ягуара по голове, размазывая и смешивая с чаем и пеплом слёзы, текущие из-под очков.
— Ты бы кого-нибудь поменьше, — сказал Дин сочувственно. — Воробья там… крысу…
— У меня бы сейчас не получилось, — сказал Лео глухо. — Это было место для ягуара.
— Ну и куда вы оба?
И тут Лео ухватился за маячащую в мутной белизне надпись «Дети Сумерек — виват!», как за объемную и плотную вещь, подтянулся и сел на неё рядом с котом — а в следующий миг перекинул ноги за надпись, в какое-то парадоксальное пространство в глубине самодельной фрески. Ягуар боднул его в плечо — тело Лео на глазах поблекло и выцвело, словно между ним и его одноклассниками оказалось матовое стекло. Картина в единой цветовой гамме — мальчик, обнимающий ягуара — в которой было слишком много живого движения для просто картины.
— Упс, — пробормотал Нори. — Как же он теперь оттуда выберется?
— А всё, — сказал Чик и глупо ухмыльнулся. — Больше ни крыс, ни кроликов. Он сам теперь нарисованный.
— Они дышат! — закричала Хеда. — Смотри!
Нарисованный ягуар плавно махнул куда-то в белёсую муть штукатурки, как в туман — а за ним туда соскользнул Лео. Они окунулись в белизну, наполненную тенями старых надписей — и несколько мгновений эти тени казались одноклассникам тенями джунглей, свисающими лианами, разлапистыми листьями тропических растений, громадными махровыми цветами…
И всё вдруг закончилось. Осталась грязная стена в разводах угля, чая и штукатурки, со следами граффити, но без следов рисунка. Хеда потрогала стену рукой — на ладони осталась белая и красная пыль.
— Жаль, — сказал Дин.
— Да, дурак, — кивнул Чик.
— Сам ты… — Хеда замахнулась, но не ударила.
Крохотная яркая птичка, сияющая в вечернем свете, как драгоценный камень, выпорхнула из стены, встряхнулась, выронив пёрышко, и взмыла вверх.
Дин поднял перо, потёр его в пальцах и понюхал.
— Гуашь, кажется, — сказал он. — А может, акрил, я в этом плохо разбираюсь…
За яблочки
…В дивных райских садах
Просто прорва мороженых яблок…
Для игры в Чепуху, слова «яблоко, зимний, дождь». Про главные в жизни вещи))
Звонок отвратителен — пронзительный резкий писк. Порядочные люди не давят кнопку со всей дури, порядочные люди нажмут и отпустят. Нет ума — считай, калека… Жаль, мамы нет дома — мама бы с ним поговорила!
Распахнула дверь, рывком. Так и есть: стоит на площадке, скорчившись от глупой застенчивости — одной рукой сгреб и тискает ворот рубахи, палец другой — во рту. И пялится.
— Что тебе, дебил? — бросила в сердцах.
Смутился, вынул палец изо рта, вытер о потрепанные джинсы. Взглянул побитым псом — один глаз скошен к носу, ошибка природы, слюнявая тварь.
— Лы-ль… — вдохнул, попытался еще раз. — Ль-лия, т-ты не выходишь…
— Я болею! — рявкнула Камелия и чуть не расплакалась от злости и тоски. — Болею я, ясно тебе! Я, может быть, больше вообще не выйду! Никуда! Никогда!
Шмыгнул носом.
— Ты пы-приехала из больн-ницы… Я ды-думал, ты поправилась.
Сидит целыми днями у окна. Глазеет на двор. Видел.
Просто — следит. Шла в школу — маячил сторожевой тенью, утром и вечером, у подъезда, в сторонке — пожирал своими косыми гляделками. Потом Мид ему слегка наподдал, чтоб не таскался хвостом — и теперь он высиживает у окна. Повезло с соседом.
Мама когда-то говорила госпоже Хельде: «Отчего вы его в интернат не сдадите?», — а госпожа Хельда говорила: «Жалко. Пропадет. Умным они его не сделают, а душу убьют», — будто у этого убогого есть душа.
Камелия окинула его длинным взглядом. Он ухмыльнулся, заискивающе.
— Я ды-ддумал, тебе лучше…
— Мне не лучше, — резанула Камелия наотмашь. — Тебе не понять. Мне не будет лучше. Эту болезнь нельзя вылечить. Мама забрала меня домой, чтобы я в больнице не сдохла. Ясно?!
Замотал лохматой башкой.
— Нь-нн…
Камелия всхлипнула.
— Гуга, иди домой, — буркнула, снизив тон. — Убирайся, всё.
Дернул плечами, весь перекосился, боком убрался в свою квартиру. Камелия с размаху захлопнула дверь. Убежала в комнату, бросилась на кровать.
В комнате разит аптекой. На столике у зеркала — пузырьки, коробочки, ампулы… ни косметики, ни дезодоранта, никаких милых побрякушек. Шкатулку с украшениями Камелия швырнула в окно, когда вернулась из больницы, за ней полетели диски с танцевальной музыкой, флакон любимой туалетной воды — пропади все пропадом, ничего больше не нужно! — но теперь… не жалко, нет. Тоскливо.
Тоскливо умирать, еще не закончив школу. Тошно. И вся эта химическая дрянь — она не лечит, нет. Она оттягивает конец и делает так, чтобы не было больно и судороги не сводили. Но все равно больно, а внутри то и дело что-то соскакивает — завязывает в тугой узел внутренности, дергает… Гадина, гадина!