Цусима. Книга 1. Поход
Шрифт:
— Батюшка, за что это Льва Толстого отлучили от церкви?
Отец Паисий начинал пыжиться, точно взвалили на него воз:
— Потому что… ну, как это… он… это — еретик.
— А что значит — еретик?
— Это… ну, как это… значит… вообще…
— Батюшка, а что значит «аллилуйя»?
— Батюшка, а что значит «паки», «паки»?
Священник кривил дрожащие губы и, что-то бормоча, уходил прочь под хохот матросов.
Больше, всех его донимал кочегар Бакланов. Однажды они встретились на шкафуте. Кочегар, изобразив на своем запачканном угольной
— Вот, батюшка, как нам приходится в преисподней работать. Стал я похож на африканца.
— Да, да, верно, — согласился священник. — По воле божией каждый человек должен добывать хлеб себе в поте лица.
— Это, батюшка, не ко всем относится. Одни потеют только от жары, другие — от работы. Но я про другое хочу сказать. Вы видели негров?
— Ну как же — насмотрелся я на них. Страшный народ. Черные все. Настоящие дикари.
— А могут они после смерти войти в царство небесное?
— Никак не могут. Они идолопоклонники. А в писании сказано… ну, как это… только православные наследуют царство небесное.
— Но если бы вы родились в семье негров, то и вам пришлось бы быть дикарем. И поклонялись бы вы их богам. Значит, вместо рая вы попали бы в геенну огненную. Разве не так?
Священник почесал рыжую бороду и напряженно нахмурил лоб.
— Ты что-то мудреное говоришь.
— Разве негры виноваты, что они родились в Африке? И разве можно винить их в том, что они поклоняются своим богам? Может быть, они никогда даже и не слыхали о православной религии? За что же бог будет их казнить? Выходит, что он вовсе не милосердный, а наоборот, злой палач.
— Молодец, Бакланов! Ловко подытожил! — засмеялись матросы.
Отец Паисий наконец понял, к чему ведет речь его собеседник, и взъерошился:
— Как твоя фамилия, богохульник?
— Свистун с приплясом, батюшка.
Священник побежал к старшему офицеру с доносом. Бакланов, не торопясь, спустился по трапу в низ корабля. Начальство почему-то не приняло никаких мер для розыска виновника.
Как и в другие праздники, так и теперь я стоял в церкви, слушал обедню и многому удивлялся. Что-то несуразное происходило передо мною. Священник церковной службы не знал, часто сбивался, и тогда на выручку ему выступал матрос-дьячок, шустрый черноглазый парень. Не дожидаясь, пока священник распутается и подаст нужный возглас, он вместе с хором начинал песнопение.
А в это время сам отец Паисий, желая угодить начальству, неистово чадил кадилом прямо в нос командиру и старшему офицеру, так что те не знали, куда деваться от едкого дыма ладана, отворачивавшись, морщились, иногда чихали.
В церкви было жарко.
Я слушал обедню и думал: кому и для чего нужна эта комедия? Офицеры, как образованные люди, не верили во всю эту чепуху. Мне известно было, что они сами в кают-компании издевались над священником. А теперь они стояли чинно перед алтарем и крестились только для того, чтобы показать пример команде.
Не могли и мы верить в то, что будто бы через этого грязного, вшивого,
Обедня кончилась. Матросы гурьбой поднимались на верхнюю палубу. Церковь быстро опустела.
Сойдясь с боцманом Воеводиным, я спросил его:
— Ну, как тебе нравится наш батюшка?
Он шепнул на ухо:
— Не поп, а какая-то протоплазма.
Вечером те же матросы, собравшись на баке, будут с удовольствием слушать самые грязные анекдоты о попах, попадьях и поповых дочках.
Эскадра наша подвигалась вперед, к экватору, в пылающую даль океана.
Шестой день миновал, как мы вышли из Танжера. Между прочим, там мы оставили по себе нехорошую память: транспорт «Анадырь», снимаясь с якоря, зацепил лапой телеграфный кабель. Адмирал Рожественский, не придумав ничего другого, приказал разрубить кабель. Жители Танжера и всего края остались без телеграфного сообщения. За кого они теперь считают нас?
По небу рассыпались редкие облака и, роняя тени на водную поверхность, плыли в одном с нами направлении, словно провожали эскадру. Напор пассата немного ослабел. Воздух, насыщенный испарениями, терял прежнюю прозрачность, линяли и пышные наряды океана. На корабле становилось все горячее.
Ночью убавили число оборотов в машине, чтобы войти в незнакомый порт при дневном свете. Мы с боцманом Воеводиным стояли на баке, на самом носу корабля, и смотрели за борт, любуясь, как сверкает вода, выворачиваемая форштевнем. Около нас очутился строевой унтер-офицер Синельников.
— Ноченька-то какая темная, — сказал он рваным от постоянной ругани голосом.
— Да, ты точно определил, — насмешливо ответил я. Этот здоровенный унтер, длиннолицый, лупоглазый, с редкими, словно у кота, усами, давно уже был у меня на подозрении. Сколько раз он подкатывался ко мне и заискивающе заговаривал со мною. Его интересовало, за что мы воюем и кто победит в предстоящем морском сражении. Иногда просил у меня почитать книги. Больше всего меня настораживало, что он при мне начинал ругать начальство за его несправедливость и жестокость, тогда как мне известно было, что именно от его кулаков больше всего доставалось молодым матросам.
Корабли замигали красными и белыми фонарями Степанова.
— Любопытно бы узнать, о чем они переговариваются, — сказал Синельников, обращаясь ко мне.
— А ты спроси у вахтенного начальника.
— Да ведь это я только к слову сказал. А на самом деле, на кой черт мне сдались все огни — и красные и белые. Скучно что-то.
Он постоял немного и ушел.
Боцман Воеводин промолвил:
— Нехороший человек он, этот Синельников.
— Чем?
— Язык длинный. Выслуживается, чтобы скорее в боцманы его произвели.