Цвет цивилизации
Шрифт:
– Откуда тебя несет? Зачем ты здесь в это время? Он говорил отрывисто и беспокойно.
Фьерс старался вспомнить, и не мог. В самом деле, зачем он здесь? Чтобы говорить о своей муке, выставлять ее напоказ, еще больнее бередить свои раны? Зачем, если все кончено? У него не хватало ни слов, ни мужества.
Он прислонился к стене. Не прерывая молчания, Торраль пытливо смотрел на него, потом, пожав плечами, он обвел движеньем руки пустую комнату.
– Ты видишь? Я уезжаю. Я дезертирую.
– Да? – сказал Фьерс равнодушно.
Торраль повторил два раза: «я дезертирую». И в наступившей затем тишине это слово достигло
– Ты дезертируешь? Откуда? – спросил он.
– От моей батареи, черт возьми, из Сайгона!
– Какой батареи?
Торраль взял лампу в руки и осветил лицо Фьерса.
– Ты серьезнее болен, чем я думал, – сказал он. – Неужели твоя расстроившаяся свадьба настолько свела тебя с ума? Ты, может быть, не знаешь даже, что война объявлена?
Головой и плечами Фьерс сделал знак, что не знает и что для него это безразлично.
– Объявлена, – повторил Торраль. – С полудня англичане блокируют Сайгон. Известие пришло сейчас с пакетботом, который отведал первые гранаты.
Фьерс раздумывал минуту, стараясь представить себе, какое влияние это может иметь на его собственную катастрофу? Никакого влияния, очевидно. Торраль продолжал:
– Офицеры запаса будут призваны завтра, и тотчас же отправлены под обстрел. Благодарю покорно! Батарея – вредное место для моего здоровья. Я заказал каюту на немецком пакетботе, который сегодня ночью отплывает в Манилу. Пусть идиоты грызутся здесь друг с другом…
Фьерс не возражал. Бесспорно, дезертирство Торраля было поступком логическим и понятным с точки зрения формулы: минимум труда, максимум счастья. Дезертировать – это лучше, чем умереть, бесспорно. Торраль понял его молчаливое одобрение и закончил менее резко:
– Все равно. Ты проходил через город и не слыхал даже гвалта на улице Катина?
– Нет, не слыхал.
– Очень болен…
В его голосе был оттенок сострадания, вместе с презрением. Но это было первое сочувственное слово, которое Фьерс услыхал, и сердце его, оледеневшее, размягчилось от скорби и от благодарности.
– О, если б ты знал!
Жестом страдания он закинул скрещенные руки за голову и замер в этой позе, прислонившись к стене, как распятый.
– Если б ты знал…
Он начал говорить, запинаясь, прерывисто, но страстно. Он жестоко опустошал свое сердце, из глубины которого отчаяние изливалось потоками желчи. Он говорил о своей любви и о своей мерзости, о великой надежде, которая на миг оживила его печальную жизнь и о трагическом банкротстве своего рая, найденного и утраченного вновь. Он говорил – и плакал, говоря. Плакал безутешными горькими слезами, как плачут варвары.
Торраль нетерпеливо слушал его, презрительно глядя своими жесткими глазами.
– Ну, довольно, – прервал он вдруг. – Я тебя предупреждал, не так ли? Соскочив с рельсов здравого рассудка, ты должен был кувырнуться. Не жалуйся: ты мог упасть и с большей высоты. Твой неудавшийся брак спас тебе жизнь. Теперь ты свободен. Почти чудом ты вырвался из сумасшедшего дома, в котором мог бы окончить свои дни. Глупец! Вместо того, чтобы плакать, ты должен был бы смеяться. Лекарство, быть может, и горько, – но ты зато исцелен. Во всем, что ты молол здесь, нет ни одной молекулы здравого смысла. Твой потерянный рай – выдумка: это страна лжи и миражей. Ты мог бы пройти его весь из конца в конец, ни разу не встретив реального счастья. Ты меня понял, да? Слушай: через час я покидаю Сайгон и, вероятно, вижу тебя в последний раз в жизни. Мы были друзьями, я хочу тебе оставить нечто лучшее, чем совет – завещание: вернись к здравому смыслу. Ты был цивилизованным, но столетия атавизма не могут изгладиться бесследно, даже после бесконечного усовершенствования. Вернись к цивилизации! Искорени в твоем мышлении последние корни предрассудков, условностей, верований. Сделайся снова тем, чем ты был перед твоим кризисом: взрослым человеком среди играющих детей на земле. И ты снова вернешь себе счастье взрослых людей, здоровое и разумное счастье, которое заключается в том, чтобы не знать страданий.
Он смотрел Фьерсу твердо и прямо в глаза, и Фьерс смотрел на него, но задумчиво: в этой разнице сказывалась душа того и другого. Торраль свернул папиросу и закурил.
В тишине они слышали потрескивание лампы, в которой керосин догорал.
– Так значит, – вдруг спросил Фьерс, – жизнь тебе нравится?
– Да.
– Ты не хочешь ничего лучшего? Тебе достаточно этого: спать, есть, пить, курить табак и опиум, любить женщин – или там мальчиков?
– Да!
– И вполне искренно ты убежден, что зло и добро – вздор, что нет ни Бога, ни закона?
Торраль язвительно засмеялся.
– Урок катехизиса. Я верю в одного только Бога: в детерминистскую эволюцию. Я верю в добро и зло, как в регламент общественной выгоды, предусмотрительно сочиненный умными против дураков. Я верю даже, что человек состоит из тела и души, причем первое – математически точная величина, а второе – интеграл химических соединений. Чтобы закончить, я прибавлю, что этот катехизис – катехизис цивилизованных – тайна, которую нужно скрывать от недостойной черни и сохранять только для избранных, каков я. Цивилизация должна идти вперед. А профанировать тайны – значит, отбрасывать эволюцию назад, к варварству.
Он выпустил последние клубы дыма из своей папиросы и погасил ее под ногой.
– Я думаю, впрочем, что ты знаешь все это так же, как и я.
Огонь в лампе угасал с маленькими судорогами, которые отбрасывали на стену сарабанду красноватых теней. Фьерс опустил голову. Что он мог ответить? Торраль говорил правду, ничего нельзя было выдвинуть против этой непогрешимой догмы.
Внезапно, среди призраков, осаждавших его мысль, Фьерс увидел Селизетту Сильва – целомудренную, верующую, наивную, счастливую.
– Да! – закричал он внезапно. – Да, я знаю все это! Я выучил твой катехизис еще в школе. И я инстинктивно следовал ему даже раньше, чем изучил. И нет истины кроме него, и все остальное – ложь. Да, черт возьми, я знаю все это. Но дальше? Нет ни Бога, ни закона, ни морали. Нет ничего, кроме права каждого брать свое счастье, где ему заблагорассудится и жить за счет менее сильных. А дальше? Я пользовался им, этим правом, я им злоупотреблял. Я сделал своей любовницей Истину, самую эгоистичную и самую неумолимую из всех: моя ли вина, если теперь я задыхаюсь в ее объятиях? Моя ли вина, если я нашел только усталость и отвращение там, где, по твоим словам, должно бы найти счастье? Не страдать, не чувствовать! Этого мне недостаточно. Я жажду другого. Я не согласен больше жить для того, чтобы есть, пить и распутничать. Я не хочу ее больше, этой Истины, которая не может мне дать ничего другого: я предпочитаю ложь, я предпочитаю ее обман, ее измены и слезы!