Цвет винограда. Юлия Оболенская и Константин Кандауров
Шрифт:
Смерть Бакста и отъезд из страны Добужинского в 1924-м Оболенская ощутит глубоко и лично, будто задохнувшись от нехватки воздуха. Прощаясь, на книге Э. Голлербаха «Рисунки Добужинского», изданной годом раньше, Мстислав Валерианович оставит надпись: «Дорогая бывшая моя ученица Юлия Леонидовна! Дорогой друг и хороший московей Константин Васильевич! Эту книгу оставляю Вам на память обо всем хорошем и чтобы не забывали. М. Добужинский 25 августа 1924».
Понимание того, что всякая школа – это «печь для переплавки» собственного таланта, а руководители только разжигают или гасят его, сближала Оболенскую и Кузьму Петрова-Водкина. На книге автобиографической прозы художника «Пространство Эвклида» останется такая его надпись: «Ученице – другу Юлии Леонидовне КПВ 12/V 1933» [11] .
11
Обе –
Ученица Петрова-Водкина легко опознается в автопортрете в красном платье, ставшем ее первой серьезной вещью, написанной весной 1914 года по впечатлениям коктебельского лета. Яркая фигура там вписана в пейзаж – горные излоги и лукоморье обозначили его происхождение и живописное решение. Звучное пятно открытого цвета (платье), перепад планов, линии фигуры и складки одежды, повторяющие контуры пейзажа, сделаны очень «по-водкински». В качестве «первоисточника» подобного композиционного портрета в пейзаже можно было бы назвать «Материнство», созданное примерно тогда же, в 1913 году. Но то – движение «по следам гения»…
Картина, подаренная Кандаурову, сохранилась только на архивной фотографии. Через четыре года Оболенская существенно переработала «красный автопортрет» (об этом есть ее свидетельство в письме к Магде Нахман от 23 июля 1918 года): чуть увеличила размер холста, надставив его в верхней части, внесла некоторые композиционные и стилистические изменения более уверенной рукой уже сложившегося художника и – изменила дату. В феврале 1919 года «Автопортрет» приобретут Картинная галерея и музей Совета профессиональных союзов Астраханского края имени своего основателя П. М. Догадина, – так называлось тогда одно из интереснейших художественных собраний Поволжья, коллекция которого только начинала складываться.
У книжной полки
К. принес голубой альбомчик… и мы его долго смотрели. А когда К. ушел, я так затосковала, что взяла этот альбомчик поближе к себе…
Дневники 1917–1921 годов очень сложно поддаются расшифровке, но в них – ощущение собственного пространства, независимого миропорядка, где только и есть – любовь, творчество, книги… Когда мир начал рушиться, Юлия Леонидовна осталась в волшебной реальности своей «сказки», где ничего нельзя отнять – мало чем владеешь. Небо – над головой, а счастье живет внутри, и его даже можно нарисовать.
Чтение, книги – «воздух», необходимый и важный в несемейном доме Оболенской и Кандаурова. Его заменила им общая мастерская после переезда Юлии Леонидовны в Москву. В дневнике художница описывает походы в книжные лавки, покупки, дарение и чтение книг, как некое событие, ритуал, создающий домашний уют и подчеркивающий их особую близость. И только короткие записи – «Костя ушел…», «Сегодня Котички не было» – выдают пронизывающую напряженность этой реальности.
Из их библиотеки в музей изначально попало свыше двухсот книг. Среди них тома русской классической и зарубежной литературы, книги по искусству, каталоги выставок, сборники современной поэзии, подаренные или подписанные их авторами – Волошиным, Ходасевичем, Толстым и др. Отдельной темой их библиотеки был Пушкин, поэтому для этих книг был сделан свой экслибрис: «Пушкинская полка Оболенской и Кандаурова».
Они были частыми посетителями писательской лавки, где продажей книг занималась чета Ходасевичей, с которыми пересеклись все в том же Коктебеле и приятельствовали в Москве. Словесное пикирование не без легкого кокетства отличает общение Оболенской и Ходасевича – записи и пометы о встречах и разговорах с ним шутливы и остроумны. «В лавке А<нна> Ив<ановна> и Владислав у кассы – зеленый, костлявый после болезни. ‹…› В<ладислав> должен был читать лекции, но болен еще. “Я хочу прекрасную девушку, сидеть с ней в прекрасном саду и есть большой бифштекс. Пожалуй, довольно и бифштекса”… А<нна> Ив<ановна> ему предлагала каши. Он негодовал» [12] . В качестве ремарки нельзя не заметить, что в девятнадцатом году – запись сделана 12 июня – желания Ходасевича казались несбыточными мечтами, хотя они, как известно, исполнились, а потому от каши он отказывался не зря.
12
ГЛМ РО. Ф. 348. Оп. 1. Ед. хр. 4. Лл. 3 об., 4 об.
С декабря 1923 года Кандауров и Оболенская – организаторы выставочного объединения живописцев и графиков «Жар-цвет», которое стало еще одной попыткой удержаться в русле, традициях «Мира искусства». Понятно, что безуспешно. Частные покупатели на станковую живопись перевелись, профессия «Дягилева», коллекционера и куратора оригинальных творческих проектов, ушла в прошлое. В письме к Богаевскому Кандауров писал: «…много тебе придется переоценивать и во многом разочаровываться. Вся эта ломка произошла со мной и из рус<ских> худ<ожников> осталось очень мало. Целые движения искусства полетели в пропасть, и многое стало ясным…» [13] .
13
ГТГ ОР. Ф. 5. Ед. хр. 1395. Лл. 49 об. – 50.
Советская реальность диктовала совсем иное существование. Кандаурову и Оболенской приходилось работать по заказам Госиздата и Наркомздрава, рисуя санитарные плакаты, медицинские пособия, будни совхозов, яслей, детских домов. Польза от этих заказов была только одна – возможность новых впечатлений и поездок, в частности, в Среднюю Азию (в 1921 и 1925 годах) и в любимый Крым. Что-то менялось и в их отношениях, но творческое свое «родство» они сохраняли.
Финал у этой истории, как это и бывает в жизни, печален – тяжелая болезнь и смерть Константина Васильевича (12 августа 1930), ставшая для Оболенской не только человеческой потерей, но и серьезным творческим сломом. Юлия Леонидовна не раз отмечала, что их творчество взаимосвязано, взаимообусловлено, а потому невозможно друг без друга. «Да, ты прав, – писала она Кандаурову, – работать я могла бы только возле тебя, и это действительно редкое явление» [14] . И свои первые коктебельские вещи она считала его работами, поскольку «вся жизнь их – из тебя, – мои были только руки и кисти» [15] . С другой стороны, и Константин Васильевич, «пассивный гений», как его часто называли, всерьез занялся живописью благодаря своей молодой подруге, и это было ее большой гордостью и счастьем. «Хватит ли моей жизни, чтобы отплатить за все то, что дала мне, – вторил Оболенской Кандауров. – Ты дала мне счастье почувствовать самого себя» [16] . Глубокие личные чувства, взаимодополнение, творческая энергия, усиливаемая друг другом, создавали уникальную ситуацию: художественный талант был у них будто один на двоих.
14
ГТГ ОР. Ф. 5. Ед. хр. 1284. Л. 2 об.
15
Там же. Ед. хр. 1277. Л. 1.
16
ГЛМ РО. Ф. 348. Оп. 1. Ед. хр. 7. Л. 18.
Со смертью Кандаурова начинается какая-то совсем другая страница в биографии Оболенской. Она преподает на заочных курсах, существующих при Доме народного творчества, делает заказные работы для музейных экспозиций, оформляет детские книги, но это уже совсем иное художественное существование, к Серебряному веку отношения не имеющее.
В ее жизни будет еще один близкий человек, о котором дружески заботилась, но тоже потеряла – в 1940 году, – записав по обыкновению коротко и точно: «Дежурила три дня и три ночи и сошла с ума», проведет месяц в клинике Ганнушкина. Потом война, эвакуация в Иваново и возвращение в Москву, в которой не осталось родных, да и друзей тоже.
«Только тени» – книги, рисунки, письма, дневники, та ушедшая жизнь, о которой она так и не успела написать когда-то обещанной Кандаурову книги.
Воскрешение замысла, как и положено, пришло из Крыма, куда однажды мне предстояло поехать на Герцыковские чтения, посвященные Серебряному веку. В поисках темы я и набрела на ту самую архивно-музейную залежь… Виноград тронулся в рост.
Конечно, личный архив – это еще не книга; частная жизнь на едва проступающем внешнем фоне, или – все тем же ранящим цветаевским словом – «чужое вчерашнее сердце». При авторском подходе личное должно было остаться личным, все остальное – дело памяти, способной раскрыть, развернуть запись так, чтобы сокровенное обросло жизненной «плотью». Преобразуя монолог, прямую речь в повествование, мемуарист волен быть откровенным в той мере, которую считает достаточной.