Цветущий репейник (сборник)
Шрифт:
Узнал и свой барак, и маленькую мать с тётей Надей. Они стояли у барака. Здесь на фотографии ещё не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тёти Нади две бледные косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или валенки слишком высокие, наверное бабушкины.
Теперь у тёти Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове. Она стала румяной, круглолицей и полной, руки выглядели короткими и пухлыми.
«Почему она
Гурька сгрёб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донёсшийся с террасы:
— Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.
Тётя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.
— Ну знаешь! — сердито воскликнул дядя. — О чём тогда с тобой говорить?
Дождь шёл слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в посёлке. Может, прямо из Сорок Седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнурённый и ослабленный дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришёл за Гурькой.
Дядя Митя провожал племянника на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.
— Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда ещё часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжёлая? Что это?
— С этого вопроса и следовало начинать, — улыбнулся дядя Митя. — Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнёшь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька, — дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона, — ты парень взрослый, сообразительный. На тётку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.
Дядя отнёс коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая мальчика то локтем, то мягким бедром.
Гурька вдохнул сырой московский воздух и выдохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок Седьмой Москву не привезёшь.
Дядя Митя пожал ему руку.
— Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.
Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стёкла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стёклах. Стекло на двери в тамбуре взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.
Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и ещё что-то совсем незнакомое. Отделённые картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.
Гурька знал, что к тётке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по улице со смены и на смену шахтёров под тусклым светом редких фонарей, под унылым дождём, уставшим от векового падения.
Рокировка
Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.
Борька Алёшин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.
Постоянный гул создавало шоссе, которое лежало под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой поверхностью свет фонарей и автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев — синих, серебристых, фиолетовых, чёрных. Они свалились на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.
В темноте шкафа останавливалось время и всё казалось ничтожным, ненужным, растворялось в мелкие пылинки, повисавшие в узкой полоске света из-за дверцы.
И сегодня Борька, вернувшись из школы, уединился в шкафу. Он не собирался, как обычно, придумывать решение очередной шахматной партии. Борька уткнулся лбом в колени и замер, будто бы и не дышал. Глубоко провалился в собственные мысли. Потом вдруг вскочил, чуть не оборвал все платья с вешалок и побежал в коридор. Там в платяном шкафу висели старые родительские плащи и пальто. Их давным-давно не носили: они состарились, ткань скукожилась, сжалась, родители с возрастом утратили юношескую стройность, да и плащи просто вышли из моды — ждали теперь своей очереди к бедным родственникам. И бедные родственники ждали. А мама тем временем предавалась воспоминаниям о плаще, в котором она познакомилась с папой.
Борька безжалостно сдёрнул пресловутый плащик с плечиков, разложил его на кухонном столе. Он бы взял отцовский старый плащ, но тот не подходил по размеру.
Притащив с балкона кисточку и тёмно-зелёную краску, прямо по светло-зелёной ткани плаща Борька стал ляпать кисточкой причудливые кляксы, по форме напоминавшие острова в Тихом океане. После этого он ожесточённо защёлкал ножницами. Через полчаса просушки портняжного шедевра на балконе Борька нацепил его и предстал перед зеркалом. Обрезанный подол был теперь гораздо выше колен, рукава стали три четверти. На местах срезов осталась бахрома. Из плаща вышла длинная куртка, точнее даже балахон. Борька выглядел в нём то ли лесником, то ли лешим.