Да здравствует фикус!
Шрифт:
— Ничего не поделаешь, мне нельзя отступать.
— Ну, тогда что ж… Сам понимаешь.
Мрачно, но без протеста, даже с некоторым облегчением он сказал:
— Тогда, видимо, мы должны расстаться, больше не видеться?
Тем временем они дошли до Вестминстербридж-роуд. Гудящий вихрь с клубами пыли заставил нагнуть головы. Они остановились. Лицо Розмари, сморщившись от ветра, как будто постарело; резкий фонарный свет не добавлял свежести. Гордон взглянул на нее:
— Решила от меня избавиться?
— Господи! Все не так.
— Но поняла, что пора разойтись?
— А что нам делать дальше? — грустно проговорила она.
— Да,
— Все стало так ужасно, беспросветно. Что же остается?
— Короче, ты меня не любишь?
— Неправда! Ты знаешь, люблю.
— По-своему, наверное. Но не настолько, чтобы любить таким жалким, не способным тебя обеспечить. В мужья не гожусь, в любовники тем более. Так-то вот распорядились деньги.
— Нет, Гордон, не деньги!
— Деньги, только они. Они всегда стояли между нами, они везде и во всем.
Сцена еще продлилась, но недолго. Выяснять отношения на холодном ветру сложно. Расставание обошлось без пафоса. Она просто сказала: «Мне пора» — и, чмокнув, побежала к трамвайной остановке. Глядя ей вслед, он ничего не чувствовал, не задавался вопросами о любви. Хотелось лишь скорей уйти с холодной улицы, подальше от страстных диспутов, к себе, в свою душную норку. А если в глазах и стояли слезы — исключительно от ветра.
С Джулией было, пожалуй, даже тяжелее. Узнав от Розмари о верных шансах в «Новом Альбионе», она попросила брата зайти к ней. Кошмар заключался в ее полнейшем, абсолютном непонимании его объяснений. Поняла она только то, что ему предлагают, а он отвергает «хорошее место». И когда Гордон заявил о твердом своем отказе, она залилась слезами, в голос зарыдала. Несчастный полуседой гусенок, откровенно рыдающий посреди своей вылизанной, принаряженной каморки! Рухнули все ее надежды. Семейство гибло, бессильно растеряв деньги, тихо, бесследно исчезая. Одному Гордону открывался путь к успеху, но и он, с упорством настоящего маньяка, стремится вниз. Пришлось застыть каменным истуканом, чтобы выдержать весь этот похоронный плач. Только они две, Джулия и Розмари, терзали душу. Равелстон умный, он поймет. Тетю Энджелу и дядю Уолтера, которые, конечно, тоже робко проблеяли нотации в длинных глупейших письмах, Гордон просто игнорировал.
На горестный вопрос Джулии, что же он, упустив последний спасительный шанс, намерен делать, Гордон ответил: «Писать стихи». Так он отвечал всем, и Равелстон серьезно кивнул, а Розмари, хоть и не верившая больше в его писательский труд, промолчала. От Джулии последовал обычный глубокий вздох, стихи всегда ей виделись пустым занятием (зачем, если тут ничего не платят?). В самом Гордоне веры в свое творчество тоже практически не осталось. Хотя он все еще боролся, пытаясь «работать». Обосновавшись у мамаши Микин, набело переписал законченные фрагменты «Прелестей Лондона». Всего получилось около четырехсот строк. Правда, даже переписка утомила его до тошноты. И все-таки время от времени он что-то делал: вычеркивал, вставлял, менял. Но ни единой новой строчки не родилось и не предвиделось. Довольно скоро чистовая рукопись приняла вид прежней неразборчивой пачкотни. Скрученную стопку плотно исписанных листов Гордон всегда носил в кармане — они как-то поддерживали его, что-то доказывали. Итог двух лет, результат тысячи, наверно, напряженных часов. Поэма? Сейчас ее идея уже ничуть его не увлекала. Если бы вдруг и удалось закончить, единственным смыслом трудов явилось бы то, что вот этот опус был сотворен вне мира денег. Только не дописать; нет, никогда уже не дописать. Какое вдохновение при такой его жизни? Перед уходом из дома рукопись привычно совалась в карман, но лишь как знак, как символ поединка. С мечтой стать «литератором» Гордон простился. В конце концов, что здесь кроме сплошных амбиций? Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд. На дно, на дно!
Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти, он, по обыкновению, валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок — дыр больше, чем носка. Так вот он, Гордон Комсток, — на грязной койке в рваных носках, за душой полтора шиллинга, позади тридцать лет впустую. Ну что, докатился? До самого дна? И уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь — получил сполна. Ну как, ты успокоился?
Однако и теперь не очень-то ему спокойно. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом.
Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда узнал о готовом принять обратно «Альбионе», не только разозлился — сердечко-то ведь ёкнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок — и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванется догонять, за шкирку тебя вытягивать.
В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:
— Войдите.
Дверь открылась. Вошла Розмари.
Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.
— Уютный уголок! — сказала она.
— Вернулась все-таки? — сказал он.
— Да.
Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.
— Пришла еще парочку лекций прочитать?
— Нет.
— А зачем?
— Затем…
Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:
— Гордон!
— Что?
— У тебя седина!
— Где это?
— Прямо на макушке, целая прядка, это, наверно, совсем недавно.
— «Посеребрило мои кудри золотые», — равнодушно кинул он.
— Ну вот, оба седеем, — вздохнула Розмари и наклонила голову, демонстрируя три свои белые волосинки.
Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло к Розмари (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, — великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.