Далекая песня Арктура
Шрифт:
Незнакомец поднялся и сказал, глядя в стол:
— Можно мне, Антон Федорович?
Одуванчик пожал плечами:
— Пожалуйста, Олег. Вот, Ряшенцев, послушайте, что скажет сотрудник обсерватории Олег Николаевич Шпаков. В астрофизике он компетентнее нас.
— Я не об астрофизике хочу сказать, — усмехнулся Шпаков. — Я расскажу притчу. Я читал об этом в «Комсомольской правде». Давно, в двадцатых годах, жил в Москве скульптор. Вероятно, он был талантлив, но произведения его успехом не пользовались. Состарившись, скульптор решил создать вещь, которая станет его лебединой песней. Его мечтой было вылепить такую совершенную модель, которая могла бы летать
Скульптор умер. Модель снесли на склад. Лишь много лет спустя студенты авиационного института натолкнулись на нее и сказали: а если? Они построили такую же модель из легких пород дерева, и оказалось: летает! Оказалось, что скульптор силой своего воображения предвидел контуры одной из самых совершенных авиационных конструкций…
— Вот, вот, — не очень уверенно начал Одуванчик, но понял, что говорить ему нечего, и рассердился: — В чем же смысл, Олег?
— Смысл? — переспросил Шпаков. — Это предисловие. Притча о мечте. А идея Поздышева мне понравилась. Беда в том, что многие астрофизические задачи теоретически неразрешимы. Может помочь только наблюдение, эксперимент, а в данном случае даже наблюдение ничего не даст… Слишком рано построил скульптор свою модель.
Получил? Нужно учиться, Ряшенцев, делать то, что говорят преподаватели, а не гоняться за пустыми мечтами…
Шпаков ждал меня у выхода, пошел рядом.
— Вижу, вас увлекла идея, — сказал он.
Я пожал плечами. Увлекла — не увлекла, какая разница?
— Да… — неопределенно отозвался Шпаков. Посмотрел на меня искоса: мол, что с тобой говорить, если ты не в силах идти за собственной мечтой? И я не выдержал, рассказал. О трехлетнем безделье, о письме, о том, что появилось наконец желание работать, о своем бессилии. Что я могу сделать?
— Забыть, — быстро сказал Шпаков. — Вы по уши увязли в этой идее. Забудьте на время. Нужно освоить множество вещей: теоретическую астрофизику, о которой в университете не слышали, гидродинамику, которую вы сдали и, конечно, забыли. Нужно очень многое сделать, Сергей, прежде чем удастся правильно поставить задачу — ведь письмо певца всего лишь красивые слова, за ними нужно увидеть физику. Я убежден: когда вы овладеете аппаратом, то сами поймете, что задачу эту ставить не стоит, есть вещи интереснее.
— Вы можете работать со мной?
— Я? — Шпаков поднял брови, должно быть, не ожидал этого вопроса. Вряд ли. В звездных голосах я вам не помощник. Хотите заняться ударными волнами в межзвездной среде?
Почему бы не заняться? Это, вероятно, тоже интересно. Тоже. Постой-ка, ударные волны — это довольно близко к звуку. Можно поднабраться знаний, умения, а потом…
— Согласен, — сказал я.
2
Я встал рано и, однако, позднее Бугрова с Докшиным. Еще в городе я узнал, с кем мне предстоит жить и работать. Володя Бугров был, по описаниям, человеком бурным, увлекающимся. Он окончил астрономический факультет в Иркутске, а потом психологический в Москве. О Докшине говорили мало и преимущественно с приставкой «не». Олег объяснил мне, что Гена не умеет сердиться, не умеет готовить обеды и не умеет спорить с Бугровым. С Геной вы поладите, резюмировал Шпаков, это нетрудно.
На станции все казалось нетрудно, особенно при дневном свете. Бугров большой и широкий в плечах, похожий на волжского богатыря — оказался яростным спорщиком. Он вовлек меня в спор в первое же утро.
— Что мне твои звездные голоса! — заявил Бугров. — Может, они и есть, ради бога! Но я их все равно не могу услышать. Что толку в расчетах? Статья в журнале — не больше. А убил ты на это год, да еще из университета тебя вышибли, прости за напоминание. Я не любитель теории. Она, как сказал один мой знакомый, уводит правду с пути ее. Хочу своими ушами слышать, понимаешь?
А я разве не хочу? Это было бы замечательно, это было бы то, о чем мечтал Поздышев, да и я сам в первые месяцы работы. Уравнения казались мне абракадаброй, и я дал самому себе слово разобраться в них за месяц. Я и раньше давал себе обещания (кто их не дает?), а выполнение откладывал до страшного суда. Но теперь во мне происходила какая-то перемена. Каждое утро, едва я просыпался, в мозгу возникала неясная мелодия. Я знал ее эту звездную песню. Знал ее зовущие в бой слова: «Всем нам радость!» Эту песню — далекую песню Арктура — слышал Поздышев, эхо его мечты долетело до меня, и я чувствовал в себе заряд бодрости и желания работать.
Только раз — это было недели через две после разговора на кафедре вернулась ненадолго пугающая пустота в мыслях, желание лечь и смотреть в потолок. На кафедру пришло второе письмо из Николаева. Адрес был написан незнакомым почерком малограмотного человека.
Мой ответ не застал Георгия Поздышева в живых. Инфаркт.
Я почувствовал себя виноватым. Не мог послать ответ раньше? А что бы изменилось? Он умер в молчании, потому что звезды уже не пели для него. Когда уходит мечта, она оставляет после себя пустоту…
Экзамены я завалил. Все до единого. Странно — в то время я не принял этого всерьез. Меня съели уравнения газодинамики. Я обещал разобраться в ударных волнах и разбирался весь январь. Когда подошел экзамен по квантам, я наскоро прочитал учебник и рассказал Вепрю странную сказочку о зарвавшемся электроне, вздумавшем подкопаться под силовой барьер. Вепрь с улыбкой заметил, что трудно ожидать знаний от студента, который не записывает лекции. Идите, Ряшенцев, придете в мае.
Что ж, приду в мае. В мае, когда над восточным горизонтом появится оранжевый блестящий Арктур, и я должен, обязан услышать его песню. Олегу я не звонил, не хотел являться к нему с пустыми руками и головой. В начале февраля не выдержал. Математика извела меня, я понял, что безнадежно туп, что теоретическая физика не моего ума дело. Три года спячки не проходят даром — это тривиально.
Олег долго молчал в трубку, потом сказал «м-да…», а я слушал это молчание и отлично представлял себе выражение лица Шпакова. Не справился… Не захотел думать… Разговора не получилось: Олег был чем-то занят. Одуванчик оказался единственным человеком, который, как мне казалось, интересовался моей персоной. Антон Федорович регулярно вызывал меня на кафедру и втолковывал прописные истины. Говорил, что если я не сдам к маю, то меня не допустят к летней сессии и могут попросту отчислить, а это совершенно недопустимо, и нужно работать, Ряшенцев! Как будто я не работал. Я удивлялся самому себе: откуда-то появилась способность заниматься по двенадцать часов в сутки, а ведь раньше я не мог заставить себя просидеть и шесть. Но говорить об успехе было рано, и только в начале марта я осмелился подойти к Одуванчику с просьбой изменить тему курсовой.