Дама с собачкой (собака страшная)
Шрифт:
Девушка, шедшая навстречу, вдруг будто на подломленных ногах без тени сомнения и брезгливости, присела – и взяла в чистые ладони больного голубя и поцеловала его в кровавые глаза. Отвращение, рвотный рефлекс и ядовитая зависть к её чистому порыву скрутили меня винтом, берцы ускорились и упруго унесли прочь от неё и от него …
Массивные деревянные старинные двери с огромной вертикальной медной ручкой медленно и тяжело нехотя открылись, вывернув,
– Здравствуйте, я к редактору, – вроде как пароль, сказала я.
Не дождавшись отзыва, я, как всегда, свернула налево и задохнулась как от удара в грудь. Я узнавала то, что невозможно было узнать и невозможно не узнать. Этого не могло быть, но я не сомневалась, что я это вижу.
Пачечка чёрных брошюр с пожелтевшей бумагой внутри, как только что выкопанные из могилы мертвецы как ни в чём ни бывало лежали перед зеркалом, там, где несчастные писатели, издавшиеся за свой счёт, оставляют свои книги, которые можно взять любому, пришедшему сюда.
Прошло лет двадцать, нет, сорок, нет, сто лет – словно в сказке «Спящая красавица»: всё сошлось – и чугунные заросли дикого винограда, и слепой голубь, и зеркало. Эти жалкие чёрные брошюры безглазо смотрели на меня – признаю я их или не признаю? Возьму в руки? Как та девушка на улице взяла в руки голубя, больного, с кровавыми слезами из глаз?
Я признала их.
Схватила все девять штук – не знаю, как они оказались там в этот единственно возможный день?
Кто принёс их? Кто оставил у зеркала, словно у портала между этим и тем светом?
Почему я пришла сюда именно сегодня?
Кто послал того голубя, с кровавыми глазами?
Но так должно было случиться.
Я не сомневалась в своём праве – там мои стихи, пополам с его стихами …
Изданные им, когда мы уже были отрезаны друг от друга навсегда.
А ведь он умер … почти десять лет прошло. Под поездом. Сам? Не сам?
Может, это он с того света чёрного голубя с кровавыми глазами послал?
Москва, вывернутая наизнанку, смеялась сумасшедше и ласково.
Прощай …
***
Умерла сумасшедшая осень, прошла сонная зима, ветреная весна, и закончилось лето. За это время те брошюры, посланные им с того света, доконали меня. Я твёрдо решила: пора закрыть гештальт. Не слишком ли? – бегать за Ним двадцать лет, чтобы сказать, как он мне безразличен! Я надела платье, это редко бывает, потому что в джинсах и кроссовках удобнее, платье потянуло за собой туфли на каблуке, я в них выше и стройнее выгляжу, ну раз платье, то пришлось накрасить глаза, естественно и губы, крашусь я только по большим праздникам, сегодня как раз такой, сегодня я, наконец, развяжу все узлы (постараюсь развязать); распустила волосы, они у меня почти до талии, если поглядеть сзади, то пионерка, а спереди – очень решительная дама со страшной как смерть собачкой подмышкой.
… вдохнуть в последний раз пыльный воздух захламлённой комнаты, и не в заплёванный лифт с мутным зеркалом, а через ступеньку по пыльной замызганной бетонной лестнице, задержав дыхание, чтобы не отравиться запахом старого подъезда, сбежать вниз и по шершавому асфальту дойти до метро, потому что только там самый лучший сквозняк забвения, в котором чувствуешь полную свободу, где никому ни до кого нет дела, о-о, как это сладко – стереть в отражении стеклянной двери вагона один за другим свои признаки: цвет глаз, линию бровей, изгиб и объём губ, чтобы из тёмного полированного льда, за которым мелькают огни и ползут пыльные змеи кабелей по стенам тоннеля, чтобы из отражения на тебя посмотрела незнакомка … ты кто? Выйти на незнакомой станции, где никогда не была, и брести неузнанной незнамо куда …
… Я сжимала в руке лезвие несуществующего ножа, чтобы боль от пореза отвлекала от нестерпимой боли в сердце, и повторяла как заведённая: «Табиатро ичтиод кунед», почему-то от этого становилось легче. Я брела в сумерках, которые были разлиты не только снаружи, словно тёмная вода, но и внутри меня тоже по самое горло стояла тьма, которая хлынула бы через край, если бы я произнесла хоть звук, поэтому несла себя очень осторожно, будто была древним сосудом из неизвестного курганного захоронения, чьё обожжённое глиняное горло украшено по внешнему краю костяными, белыми и блестящими зёрнышками-бусинами, усаженными сильными руками гончара часто, без промежутков. Во рту – железистый, солоноватый вкус крови, она идёт горлом, горлышком кувшина – не расплескать бы, а в ушах гремит беззвучно-оглушающе чей-то вой: «ТАБИА-А-АТРО ИЧТИО-О-ОД КУНЕ-Е-ЕД». Это за рядами гладких костяшек ревёт, скулит, плачет вспоротый, разодранный зверь, которого я стеснялась выпустить наружу, а держать его внутри было страшно – этак он сожрёт все внутренности (уже сожрал?), и кровавая жижа поступит к скрипящим, сжатым изо всей силы зубам.
Конец ознакомительного фрагмента.