Дар бесценный
Шрифт:
— Дедушка, ну давай я тебе покрашу сапожки гуталином доверху и почищу их как следует!
На что он испуганно отвечал:
— Упаси бог! Испортишь сапоги, они мне брюки, будут пачкать!
Он всегда носил сапоги под брюки. А костюм любил черный. Под жилетом у него была белая рубашка тонкого полотна, выстроченная в мелкую складочку, открахмаленная, с отложным воротником, под которым повязан черный или белый фуляровый галстук. В кармане жилета дедушка носил на цепочке серебряные часы фирмы Габю, с крышкой. Он открывал крышку и давал послушать звон. Однажды я поглядела на циферблат и спросила, что там написано. «Га-бью!» — ответил дедушка. «Кого?» — спросила я. Дедушка расхохотался.
Из гостиной двери вели в столовую. Там на окнах висели тонкие занавеси в широкие полосы, одна —
Над дубовым столом с толстенными резными ножками висит лампа на черных цепях, под белым фарфоровым абажуром уже горит «молния». От нее идет яркий свет, тепло и чуть-чуть тянет керосином. Стол накрыт к обеду. Больше всего дедушка любит тушеное мясо с овощами и лавровым листом. Оно подается к столу прямо в раскаленной длинной черной латке — гусятнице. Я сижу за столом и думаю: почему они говорят «латка», а не «лотка», ведь это же черная длинная лодка, в которой тушилось мясо. К мясу всегда подавались моченые яблоки. «А яблоки какие-то не румяные, простуженные!» — думалось мне…
Теперь, когда я пишу эти строки, я думаю о том, что совсем недавно схоронила последнюю представительницу рода Суриковых — Елену Васильевну. В одном из ящиков ее шкафа я нашла на самом дне светло-коричневую фетровую шляпу Василия Ивановича, его овальное зеркало, его полотняную рубашку со складочками, его белый пикейный, в голубую звездочку жилет, его серебряные часы, которые он подносил к моему младенческому уху. Его вещи. Он носил их на себе. Часы отмечали драгоценные минуты его жизни. Зеркало отражало его совсем особое, строгое и гордое лицо. Под полотняной рубашкой билось его беспокойное, то гневное, то нежное сердце. Все это — свидетели его трудовых будней. Скорбно думать, что они пережили его, но это — реликвии, и место им в Музее Сурикова в городе Красноярске.
Тридцать пятая передвижная
Может быть, впервые за все существование общества передвижников выставка сначала открылась в Москве, а потом переехала в Петербург. Открытие было назначено на канун нового, 1907 года.
Суриков очень беспокоился. «Степан Разин» был закончен, но не удовлетворял Василия Ивановича — впервые он не чувствовал своей правоты. «Может быть, рама слишком ярко вызолочена?» И он вызывал багетчика — покрыть раму темной бронзой. Показалось, что яркая позолота стала резать туманный волжский горизонт… Как ему сейчас нужна была Оля! Но Оля с мужем снова умчалась на зиму в Париж. Теперь у них было двое детей: недавно родился сын — Миша.
«Разин» должен был экспонироваться тут же, в Круглом зале, где он и создавался. «Может быть, надо стены зала подтемнить, а то колорит сливается с фоном?» Василий Иванович вызвал маляра, зал начали подтемнять коричневым. Тут Сурикову показалось, что перетемнили; рано утром он пришел и украдкой подсыпал в ведро мела. Маляр страшно рассердился, когда кисть пошла по стене выводить полосы, хотел было совсем отказаться, но художник умолил его. Сошлись на цвете, и фон был найден.
И все-таки Василий Иванович был чем-то угнетен. Один из этюдов — гребец в черной шапке, с медным крестиком на распахнутой груди — Василий Иванович повесил в своей комнате и, проснувшись поутру, каждый раз радовался ему. Гребец на редкость удался художнику. Смуглый юноша южного типа был написан в профиль. Лицо его, похожее на лицо античного юноши, выражало тревогу, ожидание, ненависть и тоску. Василий Иванович любил его так же, как любил голову Морозовой — начетчицы. Второй раз так написать невозможно. Часто в больших картинах лицо, переписанное с этюда, либо лучше, ближе к задуманному, либо хуже. Вот и гребец в черной шапке потерял в картине что-то неуловимое. Годы, когда Суриков работал над «Разиным», были временем первых шагов русской революции. Бушевало студенчество, бушевали рабочие, открытая политическая борьба народа с царской властью все разгоралась. На улицах то и дело появлялись демонстрации, разгоняемые полицией. Суриков считал, что его «Стенька» приходит вовремя, и радовался этому. Картина была написана мастерски.
Могучая мысль была заложена в этой картине. Мудрая мысль. Но в те времена не дошла она до критиков, и они обрушились на Сурикова, полного сомнений.
«…Один из немногих и истинных художников наших Суриков всегда поражал зрителей, привыкших к академической, бездушной правильности рисунка и к чистенькой опрятности живописи, очевидными нарушениями всех общепринятых правил. Для достижения силы и глубины он, сознательно или бессознательно, но необычайно художественно, подчеркивал важные для него, существенные черты. Искажал перспективу, тискал в сплошную кучу толпу. Писал вдохновенно-грязно, художественно-неряшливо. Страстность темы, глубина чувства необычайно выигрывали от этого. Его техника своеобразно-гениально-мастерская, ибо форма у него в полном соответствии с идеей, не оставляет места спокойному созерцанию, тревожит мысль, будит чувства… Но что хорошо для трагедии, то неуместно в элегии. Новая тема требует нового письма, а у Сурикова оно осталось тем же».
Василий Иванович не мог понять, чего требовал от него Далецкий, усмотревший в «Степане Разине» элегию. Превознося его «вдохновенно-грязную, художественную неряшливость» в трагическом творчестве, быть может, он предлагал ему для элегической темы воспользоваться бездумно-чистенькой, опрятно-академической манерой письма?
Но тем не менее Суриков чувствовал, что Далецкий довольно точно определяет его творческие пути, наряду с враждебным отношением к последней работе. Остальные критики упрекали Сурикова:
в бедной композиции,
в отсутствии содержания,
в бледном образе Разина, который позирует перед зрителями,
в том, что Суриков оторвал героя от народной темы и от ее стихии,
в сухой законности, фотографичности, лени,
в том, что картина эта — непомерно увеличенная иллюстрация.
Теперь Василий Иванович болезненно воспринимал каждую статью: он сам был неуверен и недоволен. А между тем «Степан Разин», несмотря ни на какие нападки, оставался «гвоздем выставки». Однако картина не была куплена, ей было суждено еще «доходить». И не без чувства досады Василий Иванович писал брату:
«4 апреля 1907
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Прости, что долго не писал. Все откладывал, думал что-нибудь хорошее сообщить тебе, но его не оказывается. Картина находится во владении ее автора Василия Ивановича и, должно быть, перейдет в собственность его дальнейшего потомства. Времена полного повсюду безденежья, и этим все разрешается. Писали в петербургских газетах, что будто Академия хотела ее приобрести, да откуда у ней деньги-то? Ну, да я не горюю — этого нужно было ожидать.
А важно то, что я Степана написал! Это все».
Василий Иванович твердо решил уйти из Товарищества передвижников.
— Вообще надо бы перебираться мне в Красноярск, — говорил он Лене, одиноко коротая с ней вечера в столовой за самоваром. — Построю над флигелем мастерскую с верхним светом и стану жить и работать там. А в Москву буду ездить только на выставки да с внучатами повидаться…
— А как же я, папочка? — с тревогой спрашивала Лена. — Я же не могу бросить курсы и уехать в Сибирь совсем. Там же скучища адская, и, потом, я не могу жить без театра!..