Дар речи
Шрифт:
Миновав холодильники, мы оказались в пустом помещении, где было холодно, чисто и светло. Под потолком горел квадратный плафон, под ним на узком столе покоилось маленькое тело, укрытое грязной простыней.
– Господи, Шаша…
– Это не Дидим, – сказала она, сдергивая с тела простыню, – это она… костыль в машине…
– Какой костыль?
– Она инвалидка… что-то с ногой… был снегопад, мы сбили ее, привезли сюда, она уже не дышала, но потом он выстрелил в нее… два раза…
– Дидим?
Она кивнула.
– Зачем? Стрелять – зачем? Он был пьян?
– Который день напивается до стерильного состояния.
– Он хоть задумался о последствиях?
– Предложил избавиться от тела.
– Но он – в стороне?
Шаша пожала плечами.
– Допустим, он найдет человека, который согласится
– Брат, – тихо сказала Шаша.
– Из его братьев только один в состоянии спрятать тело…
– И это не ты.
– Не я.
– Пойдем отсюда, замерзла как цуцик.
– Какая здесь температура? В моргах тела хранятся при температуре ниже десяти градусов…
– Поставила термостат на минус два.
– Пойдем.
Мы поднялись наверх.
Комната на втором этаже, выходившая окнами в сад, называлась материнской, но Евгения Лазаревна, мать Дидима, никогда не ночевала на даче: «Лучше мне не видеть того, на что я не смогу закрывать глаза».
Шаша с легким сердцем занимала материнскую, когда сюда приезжала, но, покидая дачу даже на день-два, забирала всё, что привозила с собой, – книги, белье, косметику, потом мыла полы, оконные рамы, ванную, чтобы не оставлять никаких следов. В этой комнате Шаша спала в ночной рубашке до пят, а не голой, как обычно, а еще никогда не занималась здесь сексом – и Дидиму пришлось с этим смириться. «А отпечатки своих пальцев ты тоже стираешь?» – спрашивал он. Шаша игнорировала его иронию. В этой безликой комнате она не принадлежала Дидиму.
– Так что произошло, Шаша?
Шаша села в маленькое кресло и стала рассказывать; голос ее звучал глухо.
Она не сказала ни слова, когда Дидим поднял ее среди ночи, чтобы съездить за выпивкой в круглосуточный супермаркет. Промолчала, когда перед выездом со стоянки супермаркета он глотнул из горлышка. Когда на повороте смутная фигурка возникла перед капотом, и Дидим попытался остановить двухтонную машину, которая проползла метров десять и встала, – Шаша лишь откинулась на спинку сиденья и замерла, глядя на струи желтого мокрого снега, сползавшие по лобовому стеклу. Дидим шепотом чертыхался, глядя на камеру дорожного наблюдения, которая висела на столбе под фонарем метрах в тридцати – сорока от машины. Шаша хотела сказать, что камеры здесь давно отключены, но промолчала. Прежде чем выйти из машины, он надел перчатки. Обошел машину спереди, пытаясь разглядеть следы на решетке радиатора и бампере, но ничего не обнаружил. По обочине, отводя левой рукой ветки кустов, дошел до тела – семнадцать шагов – и опустился на корточки. Это была девочка лет тринадцати-четырнадцати, одетая в куртку с капюшоном, рваные джинсы и ботинки на толстой подошве. Она лежала на боку, уткнувшись лицом в снег. Худенькая, невысокая, крашеные волосы с темными корнями. Он снял перчатку, взял ее руку, сжал – никакого отклика. Неподалеку на обочине валялась какая-то палка. Это был костыль. Они вернулись к машине, открыли багажник, сдвинули пакеты с продуктами вправо, вернулись к девочке, которая по-прежнему не подавала признаков жизни. Снегопад усиливался. Дидим вдруг передумал. Он поднял тело, шагнул к деревьям, оступился, съехал на заднице в канаву, с трудом встал, прижимая девочку к груди, и двинулся в глубину леса. Шаша шла сзади, ступая след в след. Шагов через пятьдесят он остановился, огляделся, опустил тело на снег, схватил девочку за руки и втащил в яму, оставленную вывороченной с корнем сосной. Они быстро закидали тело палой листвой и снегом и вернулись к машине. Запустив двигатель, Дидим вдруг вспомнил о костыле. Шаша сбегала за костылем, засунула его в багажник. Дидим достал из сумки початую бутылку, сделал глоток. Вдруг, не сказав ни слова, выпрыгнул из машины, сделал семнадцать шагов, повернул в лес, через пятьдесят шагов встал на колени – снег они разгребали в четыре руки, – поднял девочку, облепленную палой листвой, и зашагал к дороге. Тело уместилось на заднем сиденье, но на всякий случай он согнул ноги девочки в коленях, чтобы не прищемить дверью. Через десять минут они были в Правой Жизни. Во дворе Дидим развернулся, чтобы подъехать к дому вплотную боком, вытащил из машины тело, облепленное
– Вот такая фасоль, – сказала Шаша. – После этого он замолчал, и молчит уже третий день, а я вспомнила le presbytere…
– А ты считала шаги… значит, эта девочка там…
– Третий день там. Мозг умирает за десять минут. Будь в подвале теплее, на теле через час проступили бы трупные пятна. А потом глаза выпучиваются, язык разбухает и вылезает изо рта, кожа становится сначала зеленоватой, потом лиловой, наконец – черной…
– Шаша!
Она мотнула головой.
– Камеры на дороге действительно выключены?
– Муляжи. Одна была действующая, но в позапрошлом году ее отключили. Дорога-то не главная.
– А документы? При ней были какие-нибудь документы?
– Две мятые сторублевки, больше ничего.
– Плохо, что он был пьян, еще хуже – что продолжает пить. В общем, на первый взгляд – два-три года тюрьмы при хорошем адвокате, возможно досрочное освобождение… плюс надругательство над телом умершей – это денежный штраф по статье 244 УК… лицензия на пистолет, надеюсь, у него есть… не знаю, сумеет ли экспертиза установить, в мертвое тело он стрелял или в живое… если в живое, тогда дело усложняется…
– Почему он выстрелил?
– Чтобы не мучиться. Чтобы не думать, жива она или нет. Мертва – и точка. Он же никогда не любил слова «почти», и мы знаем, что душа его всегда была ниже его ума…
– Сколько весит пуля «беретты»? Шесть, семь граммов? Двенадцать граммов – и всё, не мучиться, не думать… точка, две точки…
Голос ее звучал всё тише – силы оставляли ее.
– Тебе надо поспать…
Я перенес Шашу на кровать, раздел ее, укрыл одеялом, выключил свет, лег рядом, как тридцать шесть лет назад, – лег рядом, взял ее левую руку, коснулся губами обожженной глянцевой кожи, и Шаша обняла меня правой, мне было шестнадцать, ей – пятнадцать…
Нежные лица
25 декабря 1983 года мне исполнилось шестнадцать.
Мне подарили часы, авторучку и отца.
Часы были швейцарскими, но выпускались под именем русского купца Павла Буре. На серебряной крышечке были выгравированы скрещенные ружья и надпись «За отличную стрельбу». Этими часами в 1911 году был награжден мой прадед Иван Шрамм, зауряд-прапорщик 8-го гренадерского Московского Великого Герцога Мекленбург-Шверинского Фридриха-Франца IV полка, в Красной армии дослужившийся до командира бригады.
Кроме того, бабушка вручила мне китайскую ручку вишневого цвета с золотым пером, которое было украшено иероглифом.
Набрав в ручку чернил, я расписался на чистом листе бумаги – Илья Б. Шрамм. Подпись вышла незамысловатой, без шика и размаха: имя и фамилия слились в ряду островерхих букв, наклоненных вправо.
Бабушка кивнула.
Такой моя подпись остается и сегодня.
В тот день я впервые в жизни надел костюм-тройку – в жилетном кармане нашлось место для часов. Авторучку я убрал в нагрудный карман пиджака.
– Пора пить чай, – сказала бабушка.
Мать включила телевизор.
Бабушка принесла торт, разлила чай по праздничным чашкам.
– Сегодня, – сказала мать, – я готова рассказать о твоем отце.
Она пыталась скрыть волнение, но удавалось ей это плохо.
– Может, выключить телевизор? – предложил я.
– Не надо.
Было воскресенье, ровно в 18:00 начиналась передача «Международная панорама», пользовавшаяся тогда огромной популярностью.
После заставки на экране появился высокий мужчина в модных очках, с седыми висками и бровями. Надпись внизу сообщала, что передачу ведет обозреватель Борис Шкуратов. Он подался вперед, поправил очки, улыбнулся и поздоровался со зрителями, и тут мать сказала: