Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Повинуясь настойчивым, повелительным аккордам оркестра, медленно пошел занавес, и в зал повеяло жаром далекой южной страны. Сцена в кирпично-желтых, как сухая земля Арагона, тонах и немного яркой синевы — клочок неба над веселой Севильей. Что за молодец Эгерт! Хористы стараются изо всех сил. Испанизированные заученные жесты, бумажные цветы в волосах табачниц, топорщатся мундиры на плечах пожилых, утомленных отцов семейств, подмоложенных гримом. И вдруг пронзительный крик, мелькнуло что-то оранжевое — язык раскрученного ветром огня — и на авансцене неистовая, яростная, хохочущая, прекрасная дьяволица. Кармен — Харитонова. И тысячи пар глаз видят уже только ее, следят за стремительными поворотами гибкой ее фигуры, за смуглым тонким лицом, за гневным блеском огромных черных глаз, за оранжевым вихрем ее широкой юбки. Неужели это она, Мария Захаровна, женщина без возраста, такая неприметная на репетициях: длинное платье, платок, старенькие подшитые валенки?.. Какие
— Ну, знаете, никак не ожидал…
— Откуда взялась такая певица!
— Это же Харитонова. Не признали?..
— Да быть того не может…
— Что, Костя, каково? — едва сдерживая ликование, кричит Дмитрий в ухо Королева. — Не подвели!
— Посмотрим, посмотрим… Еще всё впереди, — сдержанно говорит Королев, но квадратное лицо его — сплошная улыбка.
В первых рядах, где сидят руководители области, в чьих руках будущее театра, заметное оживление.
— Хорошо. Даже очень хорошо, — убежденно говорит Морщинин.
Среди конкурентов из музкомедии некоторое смятение. Но весьма доброжелательное.
Маленький, чрезвычайно подвижной Гинзбург говорит очень громко:
— Он же первоклассный дирижер! Как ведет оркестр и хор, словно по ниточке. Вот уж не думал…
— Ну как, Женя, твои впечатления? — спрашивает Белова Дмитрий. Ему всё неймется, ходит по рядам, всматривается в лица, ловит обрывки фраз.
— Праздник Эгерт и Харитоновой. Это их спектакль, — охотно роняет Белов.
Мама и Бронислава Игнатьевна — в третьем ряду. Обе постарались одеться как можно лучше, очень оживлены и, по всей видимости, довольны. Но Дмитрий не успевает к ним подойти. Уже взвивается занавес, и все теперь в роли завсегдатаев кабачка Лиллас-Пастья.
Но почему же это спектакль Эгерт и Харитоновой? Пришел черед и Эскамильо. Выход тореадора… Эскамильо — Грачев величав и властен. Нет, это не пылкий мальчишка, завораживающий цирк своей ловкостью и презрением к смерти. Это великий матадор, отлично знающий себе цену. Гроссмейстер корриды. Кумир Севильи. Национальный герой Испании. За ним тянется бесконечный кровавый след. Сотня убитых им быков — черных, лоснящихся, остророгих, не знающих страха. И сотни полоненных женских сердец… Вот каким предстал перед публикой наш пензенский Николай Сергеевич Грачев. А что за голос! Сталь в бархате! Он подчинил им не только Кармен, вдруг превратившуюся из оранжево-черной пантеры в домашнюю мурлыкающую кошку. Или в женщину, которой уже не нужны ее свобода и гордость… Он подчинил себе чувства всех пришедших в театр. Мы все бежали вслед за великим убийцей быков, аплодировали ему и прославляли. И все мы жаждали его победы над очередным быком и над сердцем ветреной Кармен, которая глухим от страсти голосом провозгласила тост не за успех, а за любовь. И нам сейчас было плевать на судьбу беглого солдата… Ведь «уж полон цирк, все жаждут представленья»… И эти две испанские девушки, впорхнувшие в сигарный сумрак кабачка… Они уже знают, что человек победил зверя, и возле огромной бычьей туши имитируют движения триумфатора: скользящие вероники, плавные повороты и неожиданные остановки. И хотя одна вся в черном, а другая в желтом, движения их кроваво-красны, как мулета в руке матадора. И это уже настоящий балет. Не «девочки» Залесской, а сама Залесская, тряхнувшая стариной и выплеснувшая в своем танце всё то, что когда-то получила от своего наставника Голейзовского, и Валерия Ильинская, ожившая фарфоровая статуэтка, только вчера сбросившая барнаульские катанки, а сегодня вновь с крылышками на стройных, легких ногах. Желтая и черная… Черная и желтая… Две тени, два отзвука, два символа мятущейся души Кармен, дочери Испании.
Дмитрий подошел к Вазерскому и с великой осторожностью тронул его за плечо. Тот обернулся. Невидящим взором посмотрел куда-то через Дмитрия. Словно только что вышел из рукопашного боя.
— Федор Петрович! Дорогой… Это же… Это же просто здорово! Вы всех покорили сегодня…
Вазерский простодушно улыбнулся:
— Да они же сами… Черт их мать!..
— Выиграли битву, — сказал Дмитрий. — И какие все молодцы!
— Не сглазьте, Дмитрий Иванович… Еще два действия… Как бы там чего не напороть! — И трижды сплюнул через левое плечо.
Уже много позднее, когда Пензенская опера получила право называться государственным театром оперы и балета и помещение клуба железнодорожников, покинутое Ростовской музкомедией, стало стационаром театра, Муромцев сидел на премьере первого балетного спектакля «Испанское каприччио» в первом отделении и «Сказки Шехерезады» во втором. Он ощущал себя соучастником этого спектакля. И первый и второй балет поставлены были по либретто, которое он сочинил, конечно, не без помощи Таси. Она танцевала вторые партии в обоих балетах: рыжеволосую высокомерную испанскую сеньориту в «Каприччио» и Злую волшебницу — клубок извивающихся ядовитых змей — в «Сказках Шехерезады». Не всё еще было так, как замышляли постановщики. Премьер — опытный танцовщик Литони, когда-то работавший балетмейстером в Саранском театре, а в начале войны сменивший свою воздушную специальность на более устойчивую и хлебную — дамского портного — и оторванный от утюга и ножниц своим верным другом Вазерским, — был малость староват и чуть глуховат — слух его был восприимчив разве что для труб, контрабаса и барабана… И кордебалет всё еще не соответствовал стандарту академических театров — пензенские девушки всеми способами избегали мучительной процедуры становиться на пальцы… Но Ильинская и Залесская танцевали великолепно и так выразительно, что трехлетняя Таня, увидав на генеральной репетиции мечущуюся по сцене рыжеволосую тетю, отдаленно напоминающую ее милую маму, в ужасе закричала и не унялась до тех пор, пока Тася не сбросила свой рыжий парик. Вот к чему может привести вживание в образ!
Неисповедимы пути, которые избирает для нас судьба, размышлял Дмитрий, наблюдая, как по велению его фантазии хорошенькая, веселая Валя Ильинская вонзает деревянный кинжал под левую лопатку его жене Тасе. Казалось бы, война воздвигла непреодолимую стену между прошлым, в котором было куда меньше препятствий для исполнения задуманного, и настоящим, когда война диктовала свою логику поведения, свой никем и никак не предвиденный вариант жизненных коллизий. И вот вам, пожалуйста: Тася, казались бы, давно примирилась с тем, что уже больше никогда не появится перед зрителем в пачках и балетных туфлях — болезнь сердца, рождение дочери, да мало что еще увели ее прочь от театра. И казалось, навсегда. А сегодня она танцует в двух балетах, либретто которых написал он, Дмитрий. Вот уж не думал, что когда-нибудь возьмется за это. После того случая, десять лет назад, когда театр позвал, раскрылся, очаровал, и только непредвиденный случай свел насмарку всё, что он хотел отдать театру.
…Я поздно проснулся, так как иностранному отделу предоставлена была вся первая полоса и пришлось в самый последний момент, уже после часа ночи, диктовать передовую и уламывать метранпажа, чтобы он задержал наборщиков, и уже светало, когда редакционный «газик» протарахтел по серым улицам и над темной, как нефть, и почти недвижимой Мойкой дотащил до ворот дома, в которые я громыхал и кулаками и каблуками, чтобы разбудить нашу медлительную дворничиху.
Я стоял над тазом, и холодная вода стекала с обнаженной груди и щекотно проникала сквозь обернутое вокруг пояса полотенце, когда зазвонил телефон.
— Послушай, пожалуйста! Лучше меня нет дома.
Тася сняла трубку.
— Да… Одну минуту… — Она прикрыла трубку ладонью и, изумленно округлив глаза, сказала: — Это Мейерхольд. Просит тебя к телефону.
Чертовски странно! Зачем я понадобился Мейерхольду? Ну, жили прошлое лето в пансионе Лидии Карловны Федоровой на станции Ковалевская, под Одессой. Ну, разговаривали о том о сем за церемонным табльдотом. Я даже подарил ему свою брошюру о подростках-неграх из Скотсборо, которым угрожал электрический стул. Только и всего! Мейерхольд обхаживал тогда Юрия Олешу, хотел получить от него новую пьесу. А я выяснял свои отношения с Тасей. Что я Мейерхольду и что мне Мейерхольд!
— Слушаю… Здравствуйте, Всеволод Эмильевич… Конечно, могу… К двум часам?.. Хорошо, обязательно… Двадцать шестой… Запомню… Да, до встречи.
Я повесил трубку.
— Ничего не понимаю… Я нужен Мейерхольду. Должен быть у него в два часа. В Европейской…
Ровно в два я постучал в двери номера двадцать шесть.
— Войдите, — сказал чей-то голос.
Я вошел в просторную светлую комнату, но Мейерхольда в ней не было. В креслах, обитых голубым бархатом, сидели двое незнакомцев. Один — пожилой, с темным лицом аскета, иссеченным тяжелыми морщинами, другой — розовощекий, с рыжей шкиперской бородкой, раскрывшейся веером под подбородком. Он вертел в пальцах потухшую трубку.