Дела семейные (сборник)
Шрифт:
– Выкопаем, – заверила Клавдея, поддевая куст лопатой и отрясая в борозду. – Как же это бросить, не выкопать? Баба Нюха старалась, садила.
Аня не любила, когда мать называли бабой Нюхой. Но сейчас она простила Клавдее это прозвище, оброненное невзначай. Мать-покойница выговаривала не чисто букву «ша», получалось не «Нюша», а «Нюха». Она и мужа своего, Аниного отца, звала Хуркой вместо Шурки.
Копали Аня с Клавдеей и на другой день, нарыли что-то шесть мешков. Аня без привычки замучилась, хотя и была женщиной не из слабых: за аппаратом
– Сладкое-то вы там свободно едите? – спросила Клавдея. – Конфеты-то, чай, в любое время?
– Да и смотреть не хочется.
Эти слова что-то задели в Клавдее. Она воткнула лопату в землю и стала рассказывать, как она девчонкой в военные годы работала на пекарне, видела, как другие не только муку, но и сахар тащат, а сама до того робка была, что крошки взять не смела.
– Формы мажу, а нет чтобы когда маслица отлить хоть с ложку… Раз зимой забоялась одна ночью на пекарню идти, захожу за Наташкой Пестовой, а они сидят ужинают и прямо из бидончика масло в картошку-то льют!.. Испугались, садят меня тоже картошку есть, а я как заплачу!..
Аня не слушала и даже досадовала: и чего это Клавдея бормочет? Историю про масло и про сахарный песок она уже слышала от нее не раз. Пора бы уж и забыть. Неприятно это было слушать и потому, что сама Аня в свои детские годы при отце и матери лиха не видела. Отец был путевым обходчиком, приторговывал шпалами, обкашивал все участки вдоль линии, держали двух коров. И мать была расчетлива: крынку сыворотки и то никому даром не нальет. Потом отец кладовщиком в совхоз устроился, а что уж дальше было, Ане тоже вспоминать не хотелось.
…Солнце садилось. Ане перед Клавдеей неудобно было, а то бы она уже давно бросила лопату. «Вот разошлась некстати!..» – досадовала она на свою ретивую помощницу. И вдруг услышала, как та кого-то окликнула:
– Эй, дядечка, картошку, что ли, покупаешь? Иди, продадим.
Аня оглянулась и вздрогнула: за изгородью стоял, смотрел на нее своими карими, запомнившимися ей глазами и улыбался Тихон Дмитриевич.
– Как же это вы меня разыскали? – спросила Аня, когда они уже сидели в доме за столом. – Далеко все-таки…
– Для бешеной собаки сто верст – не крюк. Вы же приглашали.
– Да я же не всерьез… Что же вы чай-то не пьете?
Аня уже немножко кокетничала. Она была польщена: все-таки он ее запомнил, явился.
Тихон Дмитриевич на этот раз одет был вполне прилично: в хорошем пиджаке, в начищенных полуботинках. Аня сообразила, что он успел уже дома побывать за эти двое суток. Наверное, одинокий, а то разве жена пустила бы туда-сюда кататься? И побрит, и подстрижен был хорошо, значит, побывал и в парикмахерской. И казался гораздо моложе, чем Аня при первой встрече предположила.
Тихон словно бы не замечал, какое
– По грибы-то ходишь, Анна Александровна?
– Какие мне сейчас грибы, что вы!..
– А может быть, пойдем завтра?
«Ишь ты, завтра! Значит, ночевать у меня собирается, – подумала Аня. – Пускай на мосту [1] ложится, а я в комнате запрусь».
– Зачем мне грибы-то? – сказала она. – Солить не во что, держать в Москве в квартире негде. А вы, наверное, продаете?
1
Мост – сени в срубе (диалект., яросл.).
– Да ни в коем случае.
«И то, пойти, что ли, с ним?..» – уже прикидывала Аня.
В конце сентября темнеет рано. Правда, вечер был славный, не слишком туманный и сырой. Тихон Дмитриевич снял чистый пиджак и помог Ане принести с огорода кули с картошкой.
«Что Клавдея-то про меня подумает? – опустив глаза, думала Аня. – Скажет: прямо после поминок…»
Она постелила Тихону Дмитриевичу в сенях, где на старой деревянной кровати лежал матрац, набитый свежей овсяной соломой – еще мать припасла.
– Во сколько же поднимать вас завтра? – спросила Аня.
– Да я сам тебя подниму, – сказал Тихон, насторожив Аню таким ответом.
Она нарочно громко скребыхнула крюком, чтобы он слышал, что она от него заперлась. Потом ей показалось, что он вышел из сеней на улицу и бродит под самыми окнами. У нее еще горел свет, она не спеша раздевалась.
«А ведь ему меня видно… Ладно, пусть поглядит».
Сделав так, чтобы он все-таки не очень нагляделся, она погасила свет и легла. Но в потемках ей сразу стало как-то страшно.
«Ведь не знаю я его совсем. Сорвет крючок на двери, да и пристукнет меня. Или деньги потребует. И ничего не сделаешь, все отдашь, лишь бы живую оставил… Хоть бы догадалась я, идиотка, топор с места убрать!..»
Пока Аня мучилась такими страхами и обзывала себя то идиоткой, то дурой, Тихон Дмитриевич ушел из-под ее окон, вернулся в сени и лег, вызвав слабое шуршание в соломе и скрип деревянной постели. И стало совсем тихо. Никто к Ане не ломился, никто ни на ее деньги, ни на ее честь не покушался. Она пролежала часа два с раскрытыми глазами, пытаясь расценить события.
Сегодня она этого Тихона рассмотрела получше. Мужик видный, ничего не скажешь. И не алкоголик, а то обязательно заговорил бы сразу насчет бутылки. Держится вроде бы совсем прилично. Может быть, зря она про него всякие темные вещи думает: просто она его как женщина заинтересовала.
«Тогда чего же он, дурак, сейчас-то не постучит?.. Боится, значит. Тогда уж это тоже не мужик. Я бы не пустила, но все-таки знала бы…»
Тихон так и не постучал. Аня уснула, тревожная и раздосадованная. Утром, когда она очнулась, в сенях по-прежнему было тихо.