Дело Мироновича
Шрифт:
По другому способу. Дворник Прохоров видел Сарру, возвращающуюся ужинать в начале десятого. Минут двадцать спустя, то есть около половины десятого, она возвращалась и затем, не успевши приготовить себе постель и лечь, была убита. По заключению врачей, она умерла максимум через два часа после приема пищи. Опять выходит: умерла около половины двенадцатого, но, быть может, и около четверти двенадцатого, потому что врачи брали максимум. Значит, несмотря на приблизительность расчета, выводы по обоим способам совпадают.
Но эти два способа не указывают другого очень важного момента – когда убийца вошел в кассу? На это нам отвечают показания Ипатова, Севастьянова, Алелекова и Повозкова. Ипатов видел на лестнице перед кассой около десяти часов женщину, разговаривавшую с Саррой. И в том сознании, которому не верят, и в одном из тех показаний, которым верят, Семенова не отвергает, что эта женщина была она. Об этом, впрочем, и спорить нечего, потому что сам обвинительный акт это признает. В сознании своем Семенова утверждает, что вслед за уходом Ипатова она вошла вместе с Саррой в кассу для совершения убийства. В другом же показании она говорит, что в ту минуту (то есть после ухода Ипатова) неизвестный убийца разогнал их и пошел за Саррой в кассу. Таким образом, кого бы ни считать убийцей, Семенову или неизвестного (впоследствии Мироновича), нужно признать, что момент ухода обеих женщин с лестницы, вслед за удалением Ипатова, есть в то же время момент входа убийцы в кассу. Поэтому нужно только твердо установить, когда мимо женщин прошел Ипатов. Это время можно проверить с точностью. Как только Ипатов вошел с той же лестницы в контору, напротив кассы, дожидавшиеся его Алелеков и Повозков вышли, и уже на лестнице женщин не было. Алелеков и Повозков пошли по Невскому и на расстоянии пяти минут ходьбы, на углу Николаевской, встретили Севастьянова, который приехал с поездом в десять часов одиннадцать минут и успел отойти от вокзала то же почти расстояние, в пять-шесть минут
Итак, убийца вошел в кассу в начале одиннадцатого, Сарра умерла в четверть или половину двенадцатого. Прошу помнить и то, что по этим выводам Семенова пробыла в вечер убийства возле кассы более часа.
Обращаемся теперь ко второму, едва ли не самому пикантному в делё вопросу: о цели и способе убийства.
В каждом знаменитом по своей загадочности процессу есть свой знаменитый пустяк, который всех сбивает с толку. В нашем деле такой пустяк – поза убитой Сарры Беккер: она найдена мертвой в кресле, с задранной юбкой и раздвинутыми ногами. Этот образ случайный, как фигура на стене от литого воска, ослепил все власти. Все, придя на место преступления, сказали себе в один голос: здесь было изнасилование. Это первое впечатление было так сильно, что впоследствии какие бы разительные возражения против него ни возникали, следственная власть роковым образом к нему возвращалась и продолжала поддерживать это воображаемое изнасилование. Я называю его воображаемым, потому что не вижу решительно ни одного довода в его пользу. Врачи-эксперты установили с самого начала – и это блистательно подтвердилось к концу дела вчера, – что Сарра умерла от ударов по черепу, что смерть ее была ускорена задушением и что ее половые органы остались неприкосновенными. Врачи тогда же заключили, что данные эти исключают предположение о попытке к изнасилованию. Мы слышали, как не понравилось это заключение, как выпрашивался у врачей какой-нибудь намек на изнасилование. Им говорили: неужели нельзя признать хотя отдаленной мысли об изнасиловании? Они ответили: мы в мыслях не читаем… Но дайте, по крайней мере, обвиняемого; быть может, на нем остались следы борьбы. Нет! его вчера осматривали. «Пожалуй, пересмотрим сегодня». И Мироновича вторично раздела и обследовали: ничего, решительно ничего нет. Тогда врачи категорически высказали, что они исключают попытку изнасилования. Но настойчивость прокурорского надзора не унималась. Через четыре месяца прокурор пишет следователю предложение – мы его здесь прочли, – где врачам внушается, – что они, конечно, пропустили «не» перед словом «исключают», то есть, конечно, написали совершенно обратное тому, что думали. Врачи защищаются: они писали не навыворот, они держатся первого мнения, они не пропускали частицы «не», они исключают попытку изнасилования. И с таким-то висящим в воздухе, не оставляющим следов посягательством на целомудрие, Мироновичу приписывается один из самых мерзких поступков, и этот воображаемый поступок выставляется мотивом убийства, за которое его прямо предают суду?
Но на суде, при первом слушании дела, неожиданным союзником обвинения выступил профессор Сорокин. Экспертизу его называли блестящей: прилагательное это я готов принять только в одном смысле – экспертиза эта, как все блестящее, мешала смотреть и видеть. Вернее было бы назвать ее изобретательной. Действительно, экспромптом ознакомившись с делом только на суде, подчинить своей мысли об изнасиловании материал, по-видимому, самый неблагодарный для такого вывода, – на это нужна была большая изобретательность. Профессор Сорокин, в этом мы глубоко убеждены, – присутствуя на суде, слушая все, что происходило, поддался невольному увлечению – мысли об изнасиловании; но он в то же время понял, что экспертиза предварительного следствия не годится не только для объяснения реальной, но даже и какой-нибудь идеальной попытки изнасилования: ведь в самом деле, кто же, задавшись целью изнасилования, начнет прямо с смертоносных ударов по голове, да потом еще станет придушивать свою жертву, не касаясь к половым органам? Уж это будет походить на желание изнасиловать мертвую… Профессор Сорокин сообразил, что эти приемы убийцы надо перевернуть: сперва душил, заглушая крики, потом пробирался к половым органам, а затем, получив отвращение в результате извержений, нанес удары и убил: так еще может что-нибудь выйти… И, как всегда бывает в случае подобных вдохновленных открытий, профессор Сорокин нашел все, что хотел видеть. Ученый наметил в своем уме составные положения своей догадки, они сложились, на первый взгляд, чрезвычайно удачно; соблазн их высказать, сделать открытие был слишком велик, и почтенный профессор, человек живой и восприимчивый, поддался этому соблазну. Но теперь все очарование этой находки рассеялось. Доказано, что душение не могло предшествовать нанесению ударов; что налицо все признаки смерти от трещины на черепе. У профессора Сорокина во всем не осталось его картины. Главное положение, что вся драма убийства происходила на кресле, рухнуло. Выяснилось; что Сарра принесена на кресло из другого места и положена на него почти мертвой; борьбы здесь не было, потому что чехол остался неподвижен и пятна крови спокойно просачивались с чехла на материю кресла. Против этого и выдумать ничего нельзя. Кровавые следы пальцев на чехле, которыми профессор Сорокин снабжал убийцу в дорогу к половым частям, оказались пальцами дворников, а пикантное пятнышко на кальсонах, единственное, величиной с чечевичное зерно, признано оттиском клопа. При самом тщательном обследовании вначале, ввиду страхов, рассказанных Саксом, при тщательном осмотре теперь – все нижнее белье убитой оказывается девственным от прикосновения убийцы. В четвертый раз к нему приглядывались микроскописты – и ровно ничего: ни крови, ни семени. Мало того, драма на кресле разбита бесспорным положением, к которому примкнул в конце концов И профессор Сорокин, что первый удар нанесен в вертикальном положении. Что же осталось от гипотезы, от прежней экспертизы профессора Сорокина? Экспертиза эта оказалась наскоро сшитым саваном для Мироновича; но Миронович не умер; работа профессора не ушла с ним в темный гроб, и теперь, рассмотрев ее при свете, мы видим, как она была сделана не по росту Мироновичу, как она плоха, как рвутся ее нити… с окончательным и громким падением изнасилования на вчерашней экспертизе. Мы полакали, что обвинители сами отрезвятся, мы начали складывать бумаги, готовились выиграть бой без сражения! Что же вышло? Выпрашивалась экспертиза на предварительном следствии – значит, ею дорожили; опирались на гипотезу профессора Сорокина в прошлом заседании, как на краеугольный камень, – значит, в ней черпали силу. Теперь все последние надежды, которыми питались с самого начала, исчезли; между обвиняемым и подсудимым открывается ничем не наполненная пропасть – отсутствие связей между убийцей и трупом, отсутствие похотливых прикосновении к детскому телу, отсутствие повода к убийству. Но обвинителям это нипочем; Мироновича можно и без всего этого обвинять; проиграна экспертиза – долой экспертизу; ничего не нужно; никакие препятствия не существуют… Прокурор рисует в своем воображении свои картины, не имеющие ни единой опоры в вещественных следах, делает предположения, признанные профессором Эргардтом «из всех невозможных невозможностей самыми невозможными!» и не допущенные никем из других ученых. А гражданский истец говорит прямо: нам довольно одного мотива. Лакомка на ребенка – и убил. Но за что же? Не касаясь к ребенку, не пытаясь завладеть им, не получив никакого отпора, ни одной царапины? Нет, так рассуждать невозможно. Мало ли кому чего хочется от живого существа, а другие его убивают. Вам хотелось поскорее наследство получить от старого богача, а его убивает вор, – и вас будут судить только потому, что вы не огорчены его смертью? Разве допустимо уличить одним мотивом, когда самого факта не существует?
Итак, поза убитой – случайная. Покойная перенесена в каморку из другой комнаты, где ей были нанесены первые удары. Убийца, вероятно, оттаскивал свою жертву из передней, где слышнее и опаснее были крики. И если он хотел ее затащить в скрытый уголок, то через кухню он попадал неминуемо в каморку. Здесь прямо, подле двери – фатальное кресло. К нему-то прямо, на обеих руках, было отнесено тело и сложено поперек кресла, как всегда складывают ношу. И вот почему получилась поза, с одной стороны, совершенно непригодная для изнасилования, а с другой – поза, напоминающая скабрезные картинки, потому что короткие юбки задрались и ноги на покатой ручке кресла раздвинулись.
Выходит, что факта посягательства на честь Сарры Беккер нет. В другом деле этого было бы совершенно достаточно для присяжных. Но здесь формальным правом пользоваться нельзя. Нужно разбирать еще многое. И главнее всего – дальнейшую историю заблуждения с Мироновичем.
Когда пришли в помещение кассы, то нашли девочку в описанной нами позе и притом в заброшенной, в самой отдаленной комнате от места, где находилась касса и вещи. По всему казалось, что убийца был свой человек, потому что нигде никаких взломов не было (полиция привыкла к взломам) и еще потому, что не было даже видимых следов кражи; нужно было верить Мироновичу на слово, что в конторке похищено 50 рублей и что в витрине недостает нескольких ценных вещиц. Витрина была заперта, ключики висели на местах, отсутствия вещей, беспорядка не было заметно. Люди вообще ленивы думать, да и не всегда достаточно тонки для этого. Поэтому извинительно было с первого раза остановиться на том, что казалось, по рутине, всего проще; кражи не видать, раздвинутые ноги налицо – значит, изнасилование; взломов не было следа – значит, убийца свой человек – значит, Миронович. И все от мала до велика, от младшего полицейского чина до прокурора судебной палаты Муравьева, так именно рассудили. Миронович, не выходя из кассы, в тот же день был арестован. Заблуждение это, как я говорю, может быть еще названо понятным. Но непонятна при этом еще одна улика, воздвигнутая в то же время против Мироновича, а именно – векселя Грязнова. Любопытно теперь читать то место обвинительного акта, где говорится, что убийство было совершено из каких-то личных видов на покойную и только для отвода замаскировано похищением вещей и векселей Грязнова! Особенно хорошо это «замаскировано». Все, как один человек, нашли, что было изнасилование, и добавляют, что оно было замаскировано. Между тем стоило сдвинуть Сарре ноги, задернуть юбку, ударить раз, другой по стеклам витрины, – и весь следственный синедрион был бы за тридевять земель от изнасилования. Но Миронович этого не сделал, хотя, вероятно, и очень бы хотел отвести глаза властям. Он, по мнению противников наших, поступил так: девочку он оставил с поднятыми юбками, стекла витрины пожалел, а придумал приписать убийство одному из своих бесчисленных должников, Грязнову, и для этого один вексель Грязнова и его просроченные квитанции вынул из ящика и бросил на диван в комнате, смежной с кассой. Какая удивительная психология! Предполагают, что Миронович после убийства, когда у него весь мир должен был завертеться в голове, из всех живущих на свете людей почему-то остановился на одном каком-то Грязнове, которого он давным-давно не видел, и до того потерял способность думать о чем-либо другом, что все свое гнусное дело оставил, говоря языком прислуги, нисколько не прибранным, и возмечтал, что одним подбросом грязновского векселя и его квитанций на диван он все свалит на Грязнова! Не только психологически это несостоятельно, но несостоятельно и практически в глазах всякого, кто изучал или просто наблюдал приемы убийц, маскирующих свое преступление. Ни один убийца не отведет вам своего дела на одно какое-либо ясное определенное лицо, то есть именно на А или Б. Он вам отведет его на целый алфавит, на всевозможных самых разнообразных людей, чтобы растерялись и кинулись в разные стороны. Для того, чтобы отводить подозрение на определенное лицо, нужно было быть слишком уверенным, что сразу же не оборвешься; нужно достоверно знать, что подставляемый убийца во время совершения преступления находился в подходящих для подозрения условиях. Особенно строго нужно было все это взвешивать тому убийце, который не намеревался бежать, а хотел оставаться на месте и во всем давать отчет. Миронович давно не видел Грязнова: он мог думать, что тот умер, давно уехал и т. п., следовательно, все сразу могло рушиться, Все это должен был знать Миронович и на такую подделку не мог пойти. Но лучше всего то, что Миронович вовсе не оберегал следов этой мудреной и нелепой подделки и рисковал совершенно ее потерять. Известно, что документы Грязнова далеко не сразу нашлись. Первые пришедшие их не видели. Сам Миронович на них не указывал. Нашел их пристав Рейзин совершенно случайно. Не найди он их, они могли бы так же улететь, как волосы Сарры улетели с окна вместе с бумажкой, на которой они лежали. По всему этому документы Грязнова не могли, не должны были, на здравый взгляд, казаться или считаться уликой против Мироновича. В самом деле, видеть маскировку изнасилования кражей там, где самая фигура первого из этих преступлений оставлена нетронутой, там, где не дано ни одного явного признака присутствия вора, где весь успех отвода был связан с какими-то бумажками, которые могли исчезнуть или быть выброшенными до прихода Мироновича, – все это ужасно искусственно и безжизненно. Но поставьте вопрос наоборот, скажите себе, что Миронович не виновен, – и вам станет совершенно понятно поведение Мироновича при нахождении векселей Грязнова. Миронович приходит в свою кассу, застает полицию и наталкивается на загадочное убийство с кражей. Никаких следов преступника; нельзя даже догадаться, кто здесь был и как действовал. Более всех заинтересован сам хозяин кассы – Миронович – человек осторожный и скупой. Он ошеломлен: как его обошли? Он, кроме того, растерян и огорчен: ведь убили девочку, которую в некотором роде ему доверил ее отец! Но теперь представьте, что в таком положении Миронович вдруг слышит от пристава Рейзина, что нашлись какие-то бумаги. Он кидается: какие? Документы Грязнова. Ну, слава богу, хоть какая-нибудь ниточка нашлась! Тогда Миронович кипятится и торжествует: это, наверное, Грязнов; о, господа, это такой мошенник! Он на все способен. Это он сделал! (Нужно заметить, что Миронович всех неисправных должников привык считать первыми злодеями и мошенниками). И он выражает мысль, что это убийство – проделка Грязнова. Узнают, что Грязнов был в тюрьме и не мог убить; тогда Миронович, боясь потерять последнюю нить, настаивает, что, вероятно, Грязнов подослал другого, но когда и это отпадает, он разубеждается. Что может быть натуральнее? Человек ошибся. Словом, как подделка со стороны Мироновича убийства другим лицом, векселя Грязнова бессмысленны, потому что были другие настоятельные и более легкие средства отвести глаза; но как простая ошибка его в объяснении себе убийства, для него непонятного, эпизод с этим документом весьма понятен. Из этого только можно заключить, что в полицейских способностях исследования дела Миронович недалеко ушел от прочих своих товарищей по службе. Кстати, мы здесь же имеем превосходный пример: помощник пристава Сакс, увидав раздвинутые ноги Сарры Беккер, решил бесповоротно, что тут было изнасилование, и не только изнасилование, но он был готов пари держать, что доктор найдет изуродованные половые части – полнейшее растление. И, однако же, на другой день это документально опроверглось, так же документально, как подозрение Мироновича против Грязнова опроверглось справкой из тюрьмы. И я не понимаю, почему Сакс может ошибаться, а Миронович не имеет на это никакого права?
Таким образом, если в первый день картина места преступления могла при поверхностном взгляде внушить преследующей власти мысль об изнасиловании, то, с другой стороны, именно откровенность этой картины уже тогда должна была предостеречь следователя от увлечения этой мыслью. Натуральнее всего было задаться вопросом: да уж не вздор ли это изнасилование? Уж больно прост должен быть насилователь, который в такой степени не замаскировал своего дела. Но предположение, будто одно нахождение документов Грязнова означало маскировку Мироновичем изнасилования, уже тогда показывало, что следственная власть так поддалась предвзятой идее, что от нее трудно ожидать трезвого взгляда на все последующие, имеющие открыться данные.
Так и случилось. На второй день следствия открыли разительный факт, что Сарра Беккер невинна и неприкосновенна. Открытие это должно было образумить обвинителей, но перед ним уже не останавливались. Тогда выступает новое обстоятельство, которое еще громче и решительнее говорит за Мироновича, а именно на третий день следствия обнаруживается его алиби: дворники Кириллов и Захаров, няня Наталья Иванова, девочка Маша и сожительница Мироновича Федорова в согласных и правдивых показаниях удостоверяют, что Миронович в вечер и в часы убийства был далек не только от места преступления, но и от мысли о преступлении. Он вышел из кассы в десятом часу, когда Сарра была еще жива, догнал в нескольких шагах от кассы свою давнишнюю сожительницу и направился в свой дом в Болотную. Того же Мироновича, в десять часов с небольшим, видят входящим к себе домой все домашние. Он раздевается, надевает халат, меняет сапоги на туфли и пьет чай. Расставаясь с ним, Федорова видит на часах ближайшего магазина половину одиннадцатого. Но и после того Миронович пьет чай с девочкой Машей. Я настаиваю, что все эти показания согласуются. Даже в обвинительном акте признавалось, что прослеженное шаг за шагом поведение обвиняемого не внушало подозрения. Прием, употребленный здесь, сбивать свидетелей на минутах, проверять время по движению конки – это прием искусственный, софистический. Не дай вам бог, чтобы когда-нибудь, если вас привлекут безвинно, к вам самим применяли этот способ. Этим средством все низведешь ко лжи, ни в чем не получишь достоверности. Я ссылаюсь не на вычисление, а на другое – на бьющее впечатление правда в честных лицах свидетелей, в их полном бесстрашии перед мелочным допросом, в отсутствии повода лгать. Все они ручаются с непоколебимой твердостью за большой промежуток времени, проведенного Мироновичем у них на глазах, между девятью и одиннадцатью часами. А вы знаете уже, что в начале одиннадцатого убийца вошел в кассу.
Но должны ли были свидетели рассеять мысль об обвинении Мироновича? Мироновичу как захваченному врасплох и неожиданно не было никакой возможности внушить или подготовить эти показания. В них нет и следа пристрастия; Федорова рисует нам Мироновича и скучным, и суровым, но в правде отказать ему не может; дворники и няня сообщают сведения только до того часа, в который действительно видели Мироновича: за ночь Мироновича они не ручаются и даже сами доказывают возможность бесконтрольной его отлучки из дому в середине ночи. Можно ли поэтому не доверять этим людям? Не выгоднее ли было Мироновичу, если бы он их подстраивал, заручиться их защитой на всю ночь, чем добиться их свидетельства в свою пользу только на спорные и сравнительно ранние часы? Да и была ли бы у них такая непринужденность в передаче подробностей, если бы они выдумали все то, о чем показывают.
Но следствие продолжает Держаться своей мысли. Оно ищет, не подрывается ли чем-нибудь и такое алиби? Нет ли чего-нибудь, что могло бы вернуть Мироновича в кассу после того, как он из нее вышел? Тогда всплывает Гершович, Устинья Егорова и Константинова. Что мне говорить о них? Гершович показывает, будто Миронович, проводив женщину в девять часов, затем на его глазах вернулся во двор кассы; но сам-то свидетель простоял после этого ухода на своем месте всего две-три минуты и не знает, вышел ли Миронович тотчас опять на Невский. Спрашивается, подрывает ли этот свидетель остальных, которые не упускали Мироновича из виду? Да и Сарра была еще до десяти часов жива, одна на виду у других свидетелей. Или Устинья Егорова? Ведь она Мироновича даже не называет, показывает о каком-то шарабане в первом часу, когда все давно было кончено, о видении, обставленном условиями зубной боли, тьмы во дворе, за преградой кисейной занавески. Ну разве и это данное идет в какое-нибудь сравнение с предыдущими, с данными оправдания? А Константинов? Просыпается в дворницкой на несколько секунд, усталый после дороги, и ему кажется, что дворники говорят, будто барин приехал, когда те говорят, что пришел.