Дело о гибели Российской империи
Шрифт:
Однако с кормилицей у меня, как мне рассказали потом, вышло огромное недоразумение: на восьмом месяце моего кормления она неожиданно скрылась, «как в воду канула». Ее так и не разыскали, хотя все меры к тому были приняты.
Были от полиции и «розыск», и «публикации». Публикации в то время так производились: ранним утром ходил по улицам своего околодка «служивый будочник» с барабаном и барабанил вовсю. Проходящие и из домов посланные, выбежав на улицу, должны были его спрашивать: «служивый, о чем публикация?» Он останавливался и собравшейся около него кучке народа объяснял: так, мол, и так, пропала корова, сбежала дворовая собака
Кормилицей моей была бабушкина «дворовая девка», деревенская красавица Ганя, или «Ганка», которая перед тем очень провинилась. Живя при своей матери-коровнице в «экономии», она родила незаконного ребенка и его, как мертвого, скрыла. Вероятно, сама же удавила.
Властным распоряжением бабушки ее «покрыли» т. е. не довели дела ни до полиции, ни до суда (не лишаться же девки!), а «по-домашнему» – наказали.
К этому времени подоспело мое рождение и, как здоровую и рослую, ее определили мне в кормилицы.
Дело пошло очень ладно. Здоровое деревенское молоко питало меня на славу. На красавицу кормилицу, пышно разряженную, что твой павлин, на улицах прохожие глядеть останавливались.
По рассказам домашних она полюбила меня, часто целовала и, баюкая, пела свои малороссийские песни.
Особенно любила петь:
Вiют вiтры, вiют буйны,Аж деревья гнутся…И вдруг, бросив меня на произвол судьбы, пропала.
По соображениям домашних, основанным на кое-чем подслушанном Марфою Мартемьяновной в девичьих, красавицу Ганю «сманил» заезжий грек (греками-«парусниками» в то время кишел Николаев) и увез ее на своем судне в Константинополь.
Бедная Ганя, вот куда занесли ее «вiтры буйны». Чего доброго, продал ее алчный грек какому-нибудь богатому турку в гарем… А кто знает, быть может, сам, плененный ее красотою, сделал ее подругой своей жизни, и стала она барыней.
Всех менее меня баловала бабушка, Евфросиния Ивановна, хотя я чувствовал, что она любит нас обоих, сестру и меня; да и сам я хотя сдержанно и почтительно, но любил ее.
Как обстояло дело, пока меня носили на руках, не знаю: сама ли она заходила к нам или к ней на показ носили внука. Вернее последнее, по крайней мере, с тех пор, как я себя помнил, я ни разу не видел, чтобы она заходила к нам во флигель, а между тем мы видели ее аккуратно два раза в день, утром и вечером.
Обычно этому предшествовала некоторая процедура: сестре одевали свежее платьице, расчесывали «пушисто» волосы и завязывали их сзади лентой, «большим бантом»; меня также обдергивали, оглаживали и приводили в порядок.
В хорошую погоду мы с няней Марфой Мартемьяновной чинно проходили двором ширину ворот, с нашего крыльца на ее крыльцо; в дурную же погоду, в мороз или дождь, нас укутывали «с головой», и кучерявый Степка или дюжий бакенбардист Ванька бегом переносил нас разом, меня с сестрой, в «большой дом».
Здесь через анфиладу парадных комнат, казавшуюся мне неимоверно пространной и пустынной, мы чинно следовали в бабушкин будуар,
Как только мы сворачивали из столовой и попадали в зал, чтобы пересечь его и проследовать двумя гостиными (большой и малой), нам уже издали видна была бабушка, так как ее кресло стояло как раз против раскрытых дверей в «парадные» комнаты.
Строго говоря, каждый день мы видели двух бабушек. Одну пышную и важную барыню, с коричневыми начесами и фигурной наколкой на голове, в шелковом, шуршащем платье, с персидскою шалью на плечах; в руках она обязательно держала мягкий, цветистый, фуляровый платок и миниатюрную золотую табакерку, с ее вензелем в гирлянде, на верхней крышке.
Вечером это была совсем другая бабушка, куда симпатичнее утренней, парадной. Совсем седенькая старушка, с головой повязанной темно-коричневым «очипком», в теплой домашней «душегрейке», отороченной серым мехом, с коленами, укрытыми мягким пуховым одеяльцем; в руках у нее не было ни утреннего платка, ни щегольской табакерки. Взамен этого на круглом столике, стоявшем подле самого ее кресла, лежали большая серебряная, с чернью, табакерка и огромных размеров полосатый носовой платок с цветными разводами, тут же лежала колода фигурных карт, разложенная «пасьянсом», и большие круглые очки в черепаховой оправе.
По утрам мы только прикладывались к ее руке, кое о чем она нас спрашивала, опрашивала и Марфу Мартемьяновну, как мы себя вели, и предательски интересовалась, не было ли у меня «насморка» т. е., попросту, не ревел ли я накануне, когда мама уезжала на вечер.
Bcе в доме знали, что я большой «плакса», но дипломатически это именовалось «насморком». Если Марфа Мартемьяновна бывала «в духе», то «покрывала» меня, и я торжествовал, так как бабушка, погладив меня по голове, говорила, что я «умник». В противном случае бабушка выразительно качала головой и что-то строго наговаривала, чего я уже не слышал, так как «насморк» предательски подступал мне к горлу, и нас спешили увести.
Вечерние наши свидания с бабушкой бывали всегда и продолжительнее, и много приятнее.
Самый наружный вид ее располагал к интимности… Белые, жидкие волосики, выбившиеся из-под «очипка», ласково смягчали довольно резкие черты ее лица; «душегрейка» со своей меховой оторочкой как-то мягко облегала ее теперь вовсе не пышную, а старчески сухощавую фигуру.
И ритуал наших вечерних посещений был совсем иной.
Марфа Мартемьяновна, после того как доводила нас до бабушкиного будуара, низко ей поклонившись, не оставалась в комнате, а проходила дальше в помещение Феклы и Фионы, двух бабушкиных наперстниц.
Сестра, которая была самоувереннее и побойчее меня, усаживалась непринужденно на скамеечку, стоявшую в ногах бабушки, брала ее сухощавую, с голубыми жилками руку и поглаживала ее, а я обыкновенно стоял вплотную у бабушкиного кресла.
Матовый свет масляной лампы, стоявшей на столе, как-то легко и тепло освещал всю негромоздкую фигуру «бабушки-старушки», и я чувствовал к ней несказанную нежность, выражавшуюся, впрочем, только тем, что я начинал учащеннее дышать и сопеть носом.
Тогда она сама протягивала ко мне свою руку, которую я целовал, а она несколько раз гладила мою щеку. Пока Марфа Мартемьяновна оставалась в гостях у Феклы и Фионы, слышен был заглушенный говорок, который, восполняя вечерний уют, складным полушепотом достигал до будуара бабушки.