Демидовы
Шрифт:
Никита осклабился, почтительно поклонился толмачу:
— Ружьишки приволок, своих рук работенка.
— Ну, кузнец, чем порадуешь? — Царь запросто обнял Никиту. — Садись, рассказывай.
Народ посторонился. Никита понял оказанное почтение, крякнул, неторопливо огладил цыганскую бороду.
— Вашего величества приказ выполнил. Прослышал, что в ружьях вышла нужда, — свои, тульские наработал…
У Петра усы шевельнулись, глаза засияли; хлопнул кузнеца по плечу:
— Молодец, Демидыч! Тащи ружья!
Иноземные мастера, презрительно поджав губы, недоверчиво разглядывали Никиту.
— О, этот мастер — золотая рука! Фузеи сделаны отменно.
Царь засиял весь и подхватил похвалу Лефорта:
— Добры, добры ружья!
Иноземные мастера позеленели от зависти.
Тут Петр Алексеевич повернулся к Никите, схватил его за плечи:
— А ну, сказывай, Демидыч, сколь за ружья хошь. Небось не хуже свеев аль аглицких купцов заломишь?
Сердце Никиты затрепетало: вот этой-то благоприятной минуты он давно ждал; то-то ж сейчас подивит царя да иноземных мастеров! Потупился Никита, помолчал с минуту в глубоком раздумье; знал, как поднести задуманное. Петр спросил:
— Что молчишь, Демидыч? — Сам думал: «Хошь и дороже иноземных станут, а все сподручнее. Свои; прикажу — наделают…»
Поднял черные глаза кузнец.
— Знаю, ваше величество, что за такие ружья Пушкарский приказ платит инш двенадцать рублев, инш пятнадцать.
Никита глубоко перевел дух:
— Грабят жимолоты Расеюшку. А те ружья, что нами в Туле сработаны, буду ставить я, ваше величество, по рублю восемь гривен.
— Демидыч! — засиял царь и расцеловал крепко, простецки. — Жалую тебе опричь всего сто рублей награды. А ты постарайся, Демидыч, распространить дело, и я тебя не оставлю!
— Я и то думаю, ваше величество, да вот руду негде копать, да с углем тесно, жечь бы самому, да кругом леса казенные…
— Жалую, о чем просишь…
Царь отпустил кузнеца до вечера, а к вечеру чтоб непременно пришел: дела есть.
Целый день кузнец Никита расхаживал по Москве, ко всему приглядывался. Вблизи не было той красоты, которую Никита видел с Воробьевых гор. У Китай-города, в Кузнецкой слободе стояли закопченные бревенчатые кузницы под стать тульским; подальше, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы, разубранные инеем, а еще далее были блинные ряды, за ними — скотная площадка. Речка Неглинка текла в самом городе в грязных, болотистых берегах, на них московские жители сваливали всякую заваль и помет. На Трубной площади Неглинка расплылась в топкое болото и мутью текла до самых кремлевских стен. «Ух ты! — вздохнул Никита. — Столица, а боярышки запустили город. Гляди!»
Московские улицы были мощены бревнами, и, знать, в любую пору не сладко дорожному человеку трястись по этому накатнику. Только в Кремле да в Китай-городе были каменные мостовые. Тут и дома строились из камня и в линейном порядке. В других местах — гати, окопанные пруды, плотины. Церквей Никита и сосчитать не смог: тут и Рождество на Путинках, и Грузинской богоматери иконы, и Николы Мокрого, и Пречистенка, и на Ключах богоявление, — кузнец еле успевал скидывать шапку и класть крестное знамение.
Город был деревянный. Неустройство и грязь лезли из всех щелей.
Только бояре и жили широко да привольно, но бестолково и неряшливо. Не понравилась тульскому кузнецу Москва. На папертях у церквей стая обшарпанных, страшенных юродивых. Завидев Никиту, они стали выворачивать и пялить свои язвы и гнойные места. А хари-то, хари, не приведи бог, в жизни не видывал таких Никита! Косоротые, безносые, горбатые, зобатые — лаяли, стонали, кричали, выпрашивали.
Демидов сплюнул.
— Ух, и нечисти сколько развелось!
Вечером в беседе кузнец пожаловался царю. Впопыхах осмелевший кузнец назвал царя попросту Петром Ляксеичем.
— Не нравится мне, Петра Ляксеич, Москва-то, много в ней такого неприглядного…
— И мне не нравится, — охотно согласился царь, — много юродства поразвели в ней бояре.
Петр усадил кузнеца за стол рядом с собой и стал расспрашивать про домашних:
— Как женка-то? Поклон-то привез мне?
Никита взволновался, приглушил ревность. Ответил царю спокойно:
— Здорова баба и низко кланяется… А сын-то, Акинфка, забыть тебя, Петра Ляксеич, не может. Просил насчет рудной землишки…
— Будет, — обнадежил государь.
Петр не забыл своего слова, пожаловал Никите грамоту на земли в Малиновой засеке [6] для копания железной руды и жжения угля.
Акинфке разом выпали две радости: батя привез женку и жалованную грамоту на рудные земли. Молодой кузнец обошел вокруг девки, пригляделся. Статна, тугая, как ядреный колос, а глаза — словно вишенье. Рослая да румяная. Ух и девка! И Дунька обрадовалась парню: «Верно, не обманул кузнец…»
6
Во второй половине шестнадцатого века Тула и окружающие районы представляли сплошной укрепленный лагерь; для сбережения от татарских наездов была устроена особая засечная полоса — ряды полусрубленных, «засеченных» деревьев; отсюда и само название «засека»; Малиновая засека тянулась к юго-западу от Тулы.
Поженили молодых.
Дунька оказалась на редкость послушной и крепкой бабой. Акинфка — в кузню, и Дунька — в кузню. Акинфка — за молот, и она — за молот. Силы в ней — прорва! Раз, играючи, схватилась бороться с Акинфкой. Вот баба!..
Вскоре из Москвы от Писцового приказа наехали подьячий и писчик; по указу царя Петра Алексеевича отмежевали в Малиновой засеке рудные земли, а для жжения уголья во всю ширину Щегловки отвели лесную полосу. Копай, Никита Антуфьев, руду, руби вековые лесины, жги уголь и плавь железо! Но и это показалось кузнецу мало: надумал он пустить в ход водяные машины, а для этого решился на речке Тулице построить плотину. По приказу царя подьячий отмежевал, взамен затопляемых земель Ямской слободы, стрелецкие земли. Не забыл Петр Алексеевич стрелецкую смуту, ужимал стрельцов, где доводилось.