День «Д»
Шрифт:
Лавров и Порфирий. «ДЕНЬ "Д"»
Повесть конца
эпохи развитого социализма
(С разрешения авторов записал добросовестный Сергей БОЙКО)
1.
Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью. Всю эту неделю без перерывов шел дождь…
Одну минутку, читатель!
Если эту вещицу придумали два автора, значит Покровский собор на Красной площади и в самом деле построили Постник и Барма. Сентиментальный романтик и ироничный скептик, они до сих пор не пришли к единому мнению, что же у них такое получилось – то ли вязанка церквушек, то ли собор головастый; то ли маленькая изящная повесть, высеченная из камня искрой Божьей,
Итак, авторы, помогая друг другу словом и делом, начинают все с самого начала:
Тревога и ожидание семь дней клубились над городом и степью…
2.
Город родился, рос и жил из-за того и тем, чем жила и что делала степь. Он называл ее «Площадка», она его – «Берег», а Берег и Площадка вместе жили ради одного единственного, что они называли «Опыт», – жили так долго, что уже позабыли помнить о самом Опыте и привыкли думать лишь о его бесконечной подготовке, переносе сроков, коэффициенте к зарплате, спецснабжении и многом еще, менее значительном, совсем уж не имеющем к Опыту никакого отношения, но из чего в конечном счете складывается человеческая жизнь. И как всем всё поначалу казалось временным, только до Опыта, так со временем всё и все сделались постоянными: лаборатории со складами, жилой район со своими причиндалами, прописка, кладбище и сами люди. И только настоящие хозяева Опыта – эти хозяева своего и чужого времени – как прилетали, так, наверное, и будут всегда прилетать из своей далекой Москвы и улетать обратно.
Проживать они любили, если не в комфортабельном бараке Площадки, то в двух гостиницах Берега – «Центральной», на городской площади, и «Дачной», среди фруктового сада, с бассейном и спецбуфетом, в котором всегда можно было купить отменное пиво, если на вашем пропуске имелась соответствующая счастливая литера.
Из всей многочисленной киногруппы, обосновавшейся в гостинице «Центральная», литерным счастливчиком оказался один единственный человек – механик по обслуживанию киноаппаратуры Дмитрий Павлович Трунов. Почему именно Дмитрий Павлович? Почему не режиссер Большаков? Бог его знает, – неисповедимы пути особых отделов, ведающих пропусками и формами. Дмитрий Павлович так Дмитрий Павлович! Тем более, что это не принесло ему первоначального счастья, потому как, чуть что: «Кто у нас за пивом? Ага, давай Митюха! Мало ли, что не самый молодой? Уважь коллектив!» И Дмитрий Павлович неизменно уваживал, хотя сам не очень-то уважал этот напиток, считал употребление его баловством и женской забавой. Он вообще старался поменьше пить в этой экспедиции – из-за несносной жарищи, во-первых, а во-вторых, потому что не любил, как он говорил, по губам размазывать и, если принимался за выпивание, то делал это основательно, без сбоев и несколько дней подряд. Но скоро он зачастил в буфет уже ради собственного интереса, а не только когда просили уважить, и интерес этот сфокусировался на миловидной буфетчице.
А сейчас, вдали от Берега, не имея возможности добраться до него который уже день из-за непогоды, Дмитрий Павлович изнемогал на Площадке по чем зря, чуя всем своим нутром, что его коллеги расслабляются в гостинице "Центральная", ни в чем себе не отказывая, как и сам поступил бы на этот раз, окажись он рядом с приятелями.
3.
Всю эту неделю расколдованное и названное время сверкало и грохотало смертельными секундами, лилось потоками минут и часов, собиралось в огромные лужи дней.
Это были счастливые для Женьки-уродины
Как ни стремилась она в свое время в этот город, как ни трудно было попасть сюда, так уже невозможно из него выбраться – некуда да и незачем: ведь самое дорогое, что было в ее жизни, что еще удерживало ее на земле, тут в земле и лежало…
И вот – дождь.
Женька просыпалась привычно рано, прислушивалась – дождь! – и ощущение праздника накрепко соединялось со всем последующим. Вволю она валялась в постели, читала книгу, слушая аплодисменты воды и громовые салюты; днем сидела у окна и поглядывала с благодарностью на стервенеющую непогоду – и снова читала. Она любила читать, но скрывала это от немногих своих знакомых, делала это украдкой, днем, в укромных местах, куда забиралась за пустой после выпивох посудой, в редких случаях – на кладбище. А тут – по работе не беспокоят, жалеют (или просто голову потеряли от невиданного обилия влаги) – приволье-то какое: с книжкой! одна! да еще котенок! да еще мысли…
А поздними вечерами Женька калякала по обыкновению с единственной своей подружкой Лейлой-буфетчицей. В отсутствие нового приезжего ухажера – тот застрял на Площадке, за сто километров от Берега – эта Лейла зачастила к Женьке и расщедрилась каждый вечер приносить из своего спецбуфета чешское бутылочное пиво, добытое со склада по случаю ожидавшегося прибытия большого начальства. Начальство задерживалось из-за дождя – Господи, благословен Твой дождь! – не тащить же эти коробки обратно на склад? И вообще: они в своей Москве, небось, и получше пьют! Смелая эта Лейла. И с кавалером ей как будто повезло на этот раз: положительно непьющий, без занудства, не хамло, не юнец какой-нибудь, но влюбился вроде бы по-настоящему, хотя и говорит, что холостой. Правда, старая курва Липовна, сторожиха из вивария, заметив очередное сияние в глазах Лейлы, заявила громко, для всех, что, мол, не будет ей и тут счастья, а Женька налетела на нее, чуть не в косицы вцепилась:
– Ты что, карга? Молчи, старая!
А та с сожалением на женькину-то на красоту глянула, стерпела приласкать, и в ответ промолвила многозначительно:
– Пипирёсы курит!
Это она про Лейлу. И отошла с достоинством, но губы обидочкой слепила и, отойдя достаточно, прошипела внятно, специально для Женьки:
– Образина кривая!
И заторопилась будто бы по делам.
Кривая не кривая – но Женьку тут побаивались, считали чокнутой. А как же? По ночам-то на кладбище таскается! А наряды ее? Это ж мороз по коже для непривычного приезжего!
Эх, темнота старушечья! Всё-то они знают, всё-то понимают. Одного только в толк не хотят брать, что годы ума не прибавляют, а мудрость и опыт их обратную сторону имеют – страх да робость. А со страхом – какое житье? Верно говорят: горя бояться – счастья не видать… Пусть у нее все хорошо будет, у Лейлы – хоть у нее, раз уж самой Женьке ничего не светит! Чужое счастье – да как своя радость! Такая уж сделалась эта Женька после всех своих смертельных ударов жизни.
Разговаривали они с Лейлой, конечно, больше всего о ее новом Дмитрии Павловиче, но иногда вспоминали былое, – и вот, когда они это вспоминали, то немножко плакали легкими от пива слезами: так там у каждой хорошо было, в прошлом, так его было жаль, что ушло – ушло и прихватило с собой юность, любовь и счастье, а у Женьки вдобавок еще и жизнь головокружительно любимого человека. Погиб он тут, в городе, здесь и похоронен. Не было у него родных-близких, кроме Женьки, да она далеко, аж в другой части света проживала и не жена еще была, и никто не озаботился о ней вовремя, не сообщил о случившемся. Сюда потом и добилась-напросилась Женька – без мысли, на одном чувстве, после неудачной попытки посчитаться с несправедливой и жестокой судьбой.
Никого она больше не винила в своем несчастье, ни на кого не обижалась – только на судьбу да на себя: умереть хотела вслед за милым дружком, да не смогла, – остановили в лаборатории, по руке с колбой ударили, так левую половину лица и изуродовала кислотой, а в остальном осталась, как говорится, жива-здорова, дура неумелая. Давно это было – так, что и прошло, казалось, уже насовсем: ведь и сниться-то почти уж перестал погибший суженый, и любовь ее как будто усохла-скукрёжилась, и все, что тут поминало его раньше, стало привычно-постылым и обыкновенным и больше не поминает.