День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
Косо пошел мохнатый снег, и небо приземлилось, холодно как, в киоск прошел мужик в больничной робе и шлепках, вышла женщина с ослепленным лицом, в руках пакет, и направилась в сторону, противоположную от остановок транспорта, словно потом поймет и придется разворачиваться, в прозрачном ее пакете покачивались сплющенные тапки мужского размера и какое-то тряпье – выходит, двигалась она в свою новую жизнь, вернее – вернее, ступала по новой своей жизни, и всё прежнее – доминутно! – наливалось невероятным счастьем, там (вот оказывается!) всё озарял спокойный и радостный свет, так сильно, что даже тут грел спину, незаметно слабея. Слева сдавала назад праворульная – у водителя из носа выходила гнутая трубка и забиралась куда-то за плечо, мимо забинтованной шеи, в подъезд заходили женщины в париках, кого-то тяжело доставали с задних сидений такси, высоко поднимая коричневые конверты с томографическими снимками, и кто-то, с широко заклеенным поперек носом,
Потом, когда снег потает… Излишек зрения. Он понял: теперь во всем – только это. Всё вокруг, оказывается, только это. Всё, что кроме… То малое. Несколько цветов… Два вкуса.
– Исчезает цвет, – сказал он, – первым исчезает цвет.
Сырой воздух. Он хотел, чтобы один из тех, кто в его голове, сказал «как пахнет», чтобы не оставаться в тишине, но воздух не имел запаха; ну, хорошо, но разве не здорово – сырой воздух! – он опустил глаза: снег, какой-то удивительный снег, присел, чтобы поближе, – совершенно белый, ну, был бы совершенно белым, если бы не подтаивал, вминался, рябел, таял и леденел; снег, перемешанный с землей, дотаявший по краям до блинной толщины, леденцовой корочки, никто не взлетает над ним, не роится, даже капли живой нет, по краям все-таки сверкали капли белым пламенем, меловой яркостью, посверкивая, как рыбьи бока. Там, где снег (он казался сухим) расступался, лежала мокрая мать-земля, не дающая определить свой цвет, такая безобидная, малолицая, ничтожная, со следами капель и собачьих лап, с пыльными лопастями летучих семян, соломинками, норой подземного жителя – земля; он не смог на нее больше смотреть и посмотрел на ветки – над снегом раскачивались кожаные лоскутки листьев, словно кто-то линяющий прополз здесь в прошлом веке в сторону тепла, обдирая бока о присутствующие здесь тогда колючие тесноты; он бы и дальше стоял, но – ледяной ветер, ветер исполнял закон, под который попал человек, всюду будет за ним присматривать; он зашел согреться в кафе, забыв посмотреть вверх. И ругал себя так: хоть вернись и посмотри вверх, какое же было небо в одиннадцать двадцать четыре, ведь уже не узнает никогда, уже одиннадцать двадцать пять – кафе заполнено жаждущими бизнес-ланча, единственный свободный столик с забинтованными салфетками приборами, над черной оправой аспирантских очков администратора удивленно поднимались нарисованные брови.
В меню еще обнаруживался замах на ресторан с промысловым уклоном – «омуль балтийский», «оленина», по стенам ступали мамонты с гнутыми бивнями, похожими на внезапно освещенные картофельные ростки. Он страшно пожалел, что официантки некрасивы и мертвы, словно работали ночь, словно работали вторые сутки, словно для них всё слилось – одинаковые подносы на одинаковые столы, лишь одной повезло – ее отчитывала подробно и язвительно женщина из мелкого бизнеса, крупных семейных проблем и огромного одиночества за пирожное: пирожное подали не так, как раньше, не так, как она любит (женщине казалось – ее должны ценить и помнить), не такое, как всегда, – зубочисткой она расчленяла пирожное на фрагменты – видите? – и демонстративно выгребла сдачу из папки с чеком – не заслужили; и здесь вокзал, понял он, конвейер, случайное быдло, кухня, заполненная смуглыми рабами в ножных кандалах и с заклеенными ртами, никакого ироничного бармена, запускающего, не глядя, руку в перезванивающиеся на ветру стеклянные плоды, созревшие над головой, никакой красивой официантки, которая сегодня второй день и рада разговору, – стены, одни удаляющиеся стены вокруг, а ему хотелось соприкосновения, подтверждений своего существования, следа, но всё отступало; если только разбить посуду… Нет, не осталось бы ничего. Помнишь, ну это еще в тот день, когда с утра разбили тарелку. Да, а я и не помню, когда это было…
Погладить бы чьи-то волосы, накрыть ладонью их слепую силу, не знающую, что…
В кафе зашел нервный мужчина с длинными сальными волосами, с подвижным, готовым к обиде лицом, сандалии на босу ногу. Нагнулся к девушке за соседним столом, потом вдруг присел напротив него и оперся локтем о принесенный салат:
– Хотите, я с вами поговорю?
– Нет.
С горькой усмешкой поднялся и вышел.
Он поднял руку:
– Замените салат. Тут заходил сумасшедший и… Здесь был сумасшедший.
Официантка из азиатского племени огляделась: все спокойно кушали.
– Но вам придется заплатить за оба блюда. И напиток заменить?
– Давно тут?
– Я в ресторанном бизнесе со школы.
– Всегда хотел узнать: куда девается недоеденная еда из ресторанов?
Официантка нагнулась к нему и прошептала:
– Я – честно – не знаю. И лучше не спрашивать. Одна наша девочка пыталась узнать. И больше мы ее не видели.
С айфона он написал риелтору желания: обжитой дом; нет – старый дом; старый дом в настоящей (круглогодично живущей) греческой деревне.
«У нас скоро зима», – ответила риелтор.
– Что?
Банковская операционистка из другого азиатского племени повторила:
– Вам видно табло данного аппарата? – И еще, закончив пересчитывать: – На счету осталось семь рублей сорок шесть копеек. Будете забирать, или – в доходы банка?
Подушка-путешественница. Уважаемые пассажиры, наш «Боинг»-три семерки… Греческие стюардессы вопросительно взглядывали: «Кофе? Цай?», он полистал путеводитель, «промышленность бурно развивается, есть множество предприятий, оказывающих парикмахерские услуги…», и с жалостью смотрел на рыжую девушку-соседку, насмерть заклеванную веснушками, пока она не заговорила по-немецки, – а что ее жалеть, у нее и так всё хорошо. У него, просто удивительно – ничего не болело, всё он делал правильно, риелтор написала: «Главное, что вы точно знали, чего хотите. Всё бросить и уехать на море хочет каждый русский. Но никто не знает, что дальше». Он знал всё досконально, он столько думал про «дальше».
Много дней. Ничего не будет происходить из того, что он сам не захочет, даже нечего вспомнить, что же вспомнить (засыпая, море накатывает и сильно бьет), если только: сегодня сильный ветер, обломана пальмовая ветвь.
Рано вставать, поднимая бабочек или воробьев, слетевшихся к бассейну; в доме ярко-белые стены, белые скатерти, деревянные скамьи, деревянные балки над головой, круглые плетеные коврики, плетеные кресла меж кадок с цветами, ветер отогнул и покачивает легкую занавеску, он выходит на высокую террасу, выложенную камнем, здесь сохнут полотенца – синие с белой полосой, над головой – виноградные сплетения и виноградные кисти, вот белая печь во дворе, синие ставни, красная черепица, апельсиновые деревья, вон горы, засаженные оливками, еще повыше – далекие горы, совсем в небе – горы, на которые зимой ляжет снег.
Он открывает калитку, ступеньки ведут к морю, вдоль реки, по которой плавают лебеди, на корягах чернеют черепахи, так рано, что еще невидимые, не развалившиеся на облака небеса белесой толщей смыкаются с морем – словно впереди стена и дальше идти некуда, но идешь и идешь, оказывается – в пустоту, качаются розовые цветы, идешь мимо лежаков, мимо сосны, на которую после полудня забирается ящерица и замирает, сливаясь с корой, под постоянное, как прибой, говорение птенцов, мимо островка, где, склеив руки перед грудью, стоит утреннее чучело любительницы йоги, здороваясь с пожилой парой в белых халатах. Он – опрятно расчесан и похож на английское состоятельное лицо, навязанное кинематографом, ступает равномерно и бодро, хотя уже и согнуто, не сдерживая размаха рук, но с какой-то ветхостью, словно внутри что-то булькает и пересыпается. Она – со сморщенным лицом, похожая на сгоревшую спичку, держит руки на животе и ступает чуть шире, чтобы идти в ногу. И видно: идут они так уже несколько десятилетий и все места похуже и много хуже – прошли точно так же.
Он выходит на пляж, ноги спящего матроса-спасателя торчат с вышки, из камышовых хижин массажисток доносятся сырые, резкие удары в телесную массу, в таверне накрывают к завтраку, дочь хозяина машет ему рукой – как всегда? – и на четыре части режет каравай; весь день, дотемна, когда официанты, пряча огонь в ладонях, пойдут от столика к столику, зажигая свечи, он не делает ничего, только смотрит: как бессмысленно ходят вдоль моря одинокие мужчины, одинокие женщины, счастливые пары (держатся за руки), счастливые пары с пытливыми детьми (приходится возвращаться или спешить вперед, чтобы скорее, скорей рассмотреть…), как немецкие родители строят песчаные города (русские так не могут): башни, ворота, мосты и подземные ходы; как, покачиваясь, уплывают к буйкам тела, распластанные на матрасах, вереницей, словно паводок размыл где-то кладбище; он ничем не отличается, кроме одного – ему не нужно будет фотографироваться, чтобы удержать что-то в памяти, он останется, когда все они, кого он видел здесь каждое лето.
Девочка со сломанной в аквапарке рукой.
Женщина, наступившая на морского ежа, – стопа замотана кульком.
Мужчина с сожженной спиной – купается в майке.
Одинокая и веселая девушка, бодрая и целеустремленная, словно приехала на работу, и с каждым днем всё менее веселая и всё более целеустремленная.
Пожилая европейская пара, усыновившая симпатичного и ласкового чернокожего.
Молодые жены из категории «вот что может получиться из расторопной секретарши, если она не будет зевать», и рядом с ними – пожилые мужья, растерянно бегающие за годовалыми наследниками и напряженно (чуть в сторонке) разговаривающие по скайпу со старшими детьми, стараясь использовать выражения и шутки из молодежных сериалов.