День пламенеет
Шрифт:
— Время от времени приходится брать работу на неделю или на месяц. Зимой пахать, осенью собирать виноград, а летом у фермеров всегда находится работа. Мне много не нужно, и работать много не приходится. Большую часть времени я брожу здесь по окрестностям. Я мог бы писать для газет и журналов, но я предпочитаю пахать и собирать виноград. Вы на меня посмотрите, и вам понятно станет, почему я крепок, как скала. И работа мне нравится. Но должен вам сказать, что в нее нужно втянуться. Это великое дело — научиться собирать виноград целый долгий день, а потом возвращаться домой не в изнеможении, а ощущая приятную усталость. Этот камин, эти большие камни — я их сам притащил; тогда я был мягкотелым, анемичным человеком, отравленным алкоголем, мужества у меня было не больше, чем у кролика, да и один процент жизненных сил, и от этих больших камней у меня чуть спина не сломалась и сердце готово
А теперь расскажите мне о Клондайке, и как вы перевернули весь Сан-Франциско вверх дном этим вашим последним натиском. Знаете ли, вы — славный вояка, и вы подзадорили мое воображение, хотя рассудок говорит мне, что вы — такой же безумец, как и все остальные. Стремление к власти! Это страшное несчастье. Почему вы не остались в вашем Клондайке? Или почему вы не бросите своих дел и не заживете нормальной жизнью, как я, например? Видите, я тоже умею задавать вопросы.
Было десять часов, когда Пламенный распрощался с Фергюсоном. Проезжая при свете звезд, он было подумал купить ранчо по другую сторону долины. Жить там он не собирался. Игра влекла его в Сан-Франциско. Но ранчо ему нравилось, и он решил, по возвращении в контору, начать переговоры с Хиллардом. Кроме того, на участке находились залежи глины, а это дало бы ему в руки козырь, если бы Хольдсуорти вздумал сыграть с ним какую-нибудь штуку.
Глава X
Время шло, а Пламенный продолжал вести игру. Но игра вступила в новую фазу. Стремление к власти ради выигрыша уступало место борьбе за власть ради отмщения. В Сан-Франциско было немало людей, отмеченных им в списке черными пометками, и он то и дело стирал эти пометки своими молниеносными ударами. Он не просил пощады и сам не щадил. Люди боялись и ненавидели его, никто его не любил, — никто, кроме Ларри Хегэна, его адвоката, который готов был положить за него жизнь. Но Хегэн был единственным человеком, с кем Пламенный действительно был близок, хотя и поддерживал товарищеские отношения с грубой, беспринципной свитой политических заправил, восседавших в клубе Риверсайд.
С другой стороны, и отношение Сан-Франциско к Пламенному несколько изменилось. Хотя он со своими разбойничьими приемами и был определенной угрозой для финансовых игроков старой школы, но угроза эта была настолько серьезна, что они рады были оставить его в Покое. Он уже научил их прекрасному правилу не тревожить спящего пса. Многие из тех, кому грозила опасность от его огромной медвежьей лапы, тянувшейся к кадке с медом, пытались даже умиротворить его, влезть к нему в дружбу. Альта-Пасифик обратился к нему с конфиденциальным предложением вернуться в клуб, но он быстро отклонил его. Он охотился за многими членами этого клуба, всякий раз, когда представлялся случай, хватал их и разрывал. Даже пресса, за исключением одной или двух шантажирующих газет, перестала его оскорблять и сделалась почтительной. Короче, на него смотрели как на медведя из полярной глуши, а благоразумие требует уступать дорогу медведю. Когда он напал на пароходные компании, вся стая подняла лай и досаждала ему, пока он круто не повернулся и не отхлестал их в такой жестокой схватке, какой Сан-Франциско никогда еще не видывал. Нелегко забывались забастовка моряков каботажного плавания и передача муниципального управления рабочим лидерам и заправилам. Уничтожение Пламенным Клинкнера и компании «Калифорния и Альтамонт-Трест» служило предостережением. Но тогда на него не обратили внимания, считая это отдельным случаем; они верили в свою силу и численность… пока не получили хорошего урока.
Пламенный по-прежнему пускался в рискованные спекуляции. Так, например, ввиду неминуемого взрыва русско-японской войны, он, перед носом испытанных и могущественных судовых игроков, протянул руку и захватил монополию на все грузовые пароходы, годные для плавания. Не было, пожалуй, ни одного на Семи Морях, не зафрахтованного им. Как всегда, он занял позицию: «Вам придется прийти и повидаться со мной». Грузоотправителям ничего не оставалось делать, как этому подчиниться, дорого платя за удовольствие с ним встретиться. Но теперь все его рискованные авантюры и битвы преследовали одну цель. Настанет день, говорил он Хегэну, когда, владея достаточными средствами, он вернется в Нью-Йорк и сведет счеты с господами Доусеттом, Леттоном и Гугенхаммером. Он им покажет, как стирают в порошок, какую ошибку они сделали, вздумав его одурачить. Но он никогда не терял рассудка и знал, что еще не достаточно силен для решительной схватки с этими тремя главными врагами. И черные отметки против их имен оставались нестертыми.
Диди Мэзон все еще служила в конторе. Он не вступал с ней больше в разговоры, не спорил о книгах и о грамматике. Живой интерес к ней исчез; она стала для него приятным воспоминанием о том, чего никогда не было, — радостью, которой он, по природе своей, никогда не мог испытать. Однако, хотя интерес его угас, а энергия ушла на бесконечные битвы, он замечал и отблеск света в ее волосах, замечал каждое быстрое и решительное ее движение, каждую линию фигуры, подчеркнутой костюмом. Несколько раз он повышал ей жалованье, и теперь она получала девяносто долларов в месяц. Дальше он уже не смел идти, но ему удалось облегчить ей работу. Когда она вернулась после каникул, он оставил ее заместительницу в качестве помощницы. Кроме того, он перевел контору в другое помещение, и теперь обе девушки имели отдельную комнату.
Его глаза становились зорче, когда дело касалось Диди Мэзон. Он давно уже заметил, что во всех ее манерах и походке проскальзывает какая-то своеобразная гордость. Это не бросалось в глаза, но тем не менее привлекало внимание. Он решил поэтому, что она считает себя, свое тело, прекрасным ценным сокровищем, которым следует, оберегая, гордиться. Он сравнивал ее походку и манеру одеваться с внешним видом ее помощницы, стенографисток в других конторах и женщин, с какими он сталкивался на тротуарах. Она умеет себя держать, решил он, и знает, как одеться и носить платье, не унижая себя, но и не хватая через край.
Чем больше он ее видел и чем лучше, как он думал, узнавал, — тем недоступнее она ему казалась. Но так как у него не было намерения с ней сблизиться, то никакого неудовольствия он не испытывал. Он был рад, что заполучил ее в свою контору, и надеялся удержать у себя; этим исчерпывалось его отношение к ней.
Минувшие годы плохо отозвались на Пламенном. Жизнь, какую он вел, была ему вредна. Он располнел, а мускулы размякли и потеряли упругость. Ему приходилось выпивать все больше и больше коктейля, чтобы добиться желаемого результата — опьянения, дававшего ему отдых после напряженных деловых операций. К этому присоединялось еще и вино за завтраком и обедом, а после обеда, в Риверсайде, хорошая порция шотландской с содой. К тому же тело его страдало от недостатка упражнений; пошатнулись и моральные устои, так как он почти не общался с порядочными людьми. Он никогда и ничего не умел скрывать, многие его выходки стали достоянием публики; некоторые случаи описывались в газетах в тоне весьма юмористическом — например, его увеселительные поездки на большом красном автомобиле в Сан-Хосе с пьяной компанией.
И, по-видимому, ничто не могло его спасти. Религия прошла мимо него. «Давным-давно умерла», — говорил он об этой фазе своего духовного роста. Человечество его не интересовало. Согласно его примитивной социологии все было игрой. Бог — причудливое, абстрактное, безумное существо, какое мы зовем Случаем. Каждый играл соответственно тому, как посчастливилось ему родиться — сосунцом или грабителем. Случай сдавал карты, а младенцы подбирали те, какие выпадали на их долю. Протестовать не имело смысла. Какие карты на руках, с теми и нужно играть — всем — и горбатым и прямым, и калекам и здоровым, и идиотам и умникам. Какая тут справедливость! Карты, в подавляющем большинстве случаев, были таковы, что их обладатели попадали в класс сосунцов и лишь немногие могли стать грабителями. Вот эта карточная игра и есть Жизнь, а толпа игроков — общество. Игорным столом была земля, и земля же — вернее, все, что на ней было — от ломтя хлеба до автомобилей, — ставка. А к концу игры все — и счастливые и несчастные — все равно умирают!
Тяжело приходилось смиренным глупцам, ибо с самого же начала они были обречены на проигрыш; но, присматриваясь к победителям, он все больше убеждался, что им нечем похвалиться. Они тоже давным-давно были мертвы, да и жизнь их сводилась к немногому. Это была дикая, звериная борьба, сильные попирали слабых, а сильные — люди, подобные Доусетту, Леттону и Гугенхаммеру, отнюдь не были лучшими. Это он успел понять. Он помнил своих младших товарищей полярных стран. Они были смиренными глупцами, на их долю выпала тяжелая работа, а плоды их трудов у них отнимали, как у той старухи, занимающейся виноделием на холмах Сономы; однако они были правдивее, честнее и откровеннее людей, которые их грабили. Победителями были люди порочные, вероломные и жестокие. Но и у них не было права голоса. Они держали те карты, какие были им сданы, а Случай, чудовищный, безумный бог, хозяин всего притона, смотрел и ухмылялся. Это он, именно он превратил всю вселенную в карточный стол.