День впереди, день позади
Шрифт:
Дядька Селёма взял костыль, пристукнул им по полу и, глядя в пол, будто прислушиваясь к звуку, сказал:
— Ты бы, Елена, побольше за парнем смотрела.
— Дак когда?! Днем с самого ранья в колхозе! А вечером… То коровешка, то огород, то то, то сё…
— Вот то и есть, што то да сё… А парень от рук отбивается. Я тебе, конешно, не указчик. Но все ж таки прямо скажу: поболе, поболе надо за парнем глядеть!
Прошло много дней. Я уж и забыл про то, как Витька отобрал у меня костыль. Опять играл с ребятишками в войну за речкой в чилигах. И Витька
Вечером как-то к нам пришел дядька Селёма. Мы ели, и он сказал:
— Я сегодня обидчика твово маленько за ухо потрепал, про костыль ему напомнил…
Я рассмеялся радостно. А мама осторожно опустила ложку на стол.
— Ты чё жо это, Фолома, бог с тобой… Кабы он не сирота был, тогда ладно. А так от людей нехорошо.
— Ну вот! Разобъяснять мне будешь! Я с Василием-то в один день уходил… Да ты не думай: я эть токо так, для острастки, чтобы к Кольке больше не приставал. Сказал ему, мол, оба вы судьбой обиженные. А раз живете в одной деревне, вам не ссориться, а друг за друга стоять надо… Вроде понял…
Мама покачала головой с сомнением.
— Да где-ка там, поди. Корыстен ли ум-от…
Не знаю, сколько времени так прошло, а нога все не переставала болеть и болела все сильнее. Теперь я не мог разогнуть колено, так и ходил с согнутым, и спал так. Сперва мама успокаивала меня, говорила: «Потерпи, пройдет, заживет до свадьбы». Теперь просила: «Вспомни, ушиб где, может?» Я старался вспомнить. Вспоминался теленок возле палисадника. Он лежит и жует жвачку, а я с разбегу — прыг ему на спину, как на лошадь. Теленок пугается, вскакивает, я лечу на землю. Может, здесь ушиб, а может, еще где… Не знаю… И мама с папкой не знают…
Мама плачет, папка ругается: не углядела парнишку! И все мы не знаем, как вылечить мою ногу. Даже наша деревенская медичка тетя Катя и та не знает как. Дядька Селёма тоже не знает, но он все равно говорит: надо лечить!
— А как? — спрашивает мама. — Я уж и то и се прикладывала, примочки делала, не помогает. К бабке Карелье водила править. Как еще-то?
— Как-как… В город надо ехать, к врачам — вот как!
— Дак на чем ехать-то? Была бы своя лошадь, взял бы да поехал…
— Ну неужто в колхозе не дадут?!
— Уборка же…
— Во заладила! Уборка… Ехать надо! Я и твоему Михаилу это же говорил. Просить надо — дадут. Смотрите, загубите парня!
— Ох, братец, братец, головушка кругом идет…
Я стал реже ходить к дядьке Селёме. Больше сижу в избе или у завалины, возле своего «табуна». Зато дядька Селёма стал приходить к нам почаще. Он приносит мне вырезанных из пима зверей и птиц. Дядька с папкой пьют водку и разговаривают, как со мной быть. Я сперва прислушиваюсь, а потом играю с этими зверями и птицами — хожу в лес на охоту.
Потом мне хочется сбегать к кузнице и посмотреть на трактор с большущими железными зубастыми задними колесами. Я беру костыли и говорю папке, что пойду смотреть колесник. Он качает головой:
— Не, сынок, сегодня отдыхай. Завтра поедешь с матерью в город. Дорога не ближний свет, отдыхай!
Мне опять становится интересно, я сажусь рядом.
— А какой он, город?
— У-у, — весело говорит дядька Селёма, — город большой! Сто раз больше нашей деревни. Курган называется. Тамо много больших каменных домов, они высокие, как наша церква.
— Не-е, — говорю я недоверчиво. — Не обманешь! Таких домов нету.
— А вот поедешь, увидишь. Потом сам мне рассказывать будешь, — улыбается дядька Селёма. И папка улыбается. Мне очень хочется увидеть город, и я тоже улыбаюсь:
— Ладно, расскажу!
Лошадь нашу конюх Степан запряг в дрожки[3]. К настилу дрожек смоленой бечевкой привязан ивовый плетеный короб с высокими краями. Он походит на колоду, в какую не посадил меня покататься наш сосед Витька Семин. Только в коробе не пшеница, а сено, сидеть на нем мягко. Вот уж накатаюсь теперь, думаю я, до города-то, поди, подальше, чем до бригады.
Ехали мы с мамой долго, целый день, даже надоело, и все равно до города не доехали. Ночевали в какой-то деревне у тетеньки, а утром опять поехали. Лошадь вывезла нас на высокую дорогу, и мама сказала:
— Ну вот и тракт.
— Трахтор?
— Да не, тракт. У дороги назовь така…
По тракту навстречу нам реденько ехали подводы. А потом показалась сильно большая машина. Я привстал в коробе и смотрел на диво во все глаза — у нас в деревне бывали только полуторки, да и то редко.
— Сядь ладом! Выпадешь! — строго сказала мама и натянула вожжи. Наша лошадь остановилась и задрала голову, прядая ушами.
Машина гудит все громче. Я уж хорошо вижу дядьку-шофера. Машина зеленая, и у нее решетки на фарах. Вот она сравнялась с нами. Бах! Стреляет. Я вздрагиваю. Мама заполошно ухает. Дрожки резко наклоняются и мчат с высокой дороги вниз — лошадь понесла через поле, к лесу.
Дрожки сильно трясет. Мама тянет вожжи и кричит:
— Тпру-у! Стой, окаянная! Тпру! Тпру! Да куда ж ты!.. Тпру-у!
Вижу: лошадь высоко взметывает ноги, бросает копыта вбок, стукает ими в оглоблю, голова ее задрана вверх и в сторону, круглый глаз косит назад, от пенных губ к маминым рукам протянулись струны вожжей. Потом я кубарем качусь к задней стенке короба и больше ничего не вижу: ни копыт, ни конской головы, ни вожжей — ничего, кроме маминых глаз, они мечутся то назад, ко мне, то вперед, к лошади. Глаза у мамы… Я никогда таких не видел…
Дрожки швыряет, они мчат то прямо, то боком и летят к лесу. А перед лесом видно овраг. Он ближе, ближе, ближе. Зажмуриваюсь, вдавливаюсь в сено. Слышу, как мама кричит, дрожки резко наклоняются вперед, я качусь к маме, она хватает меня одной рукой, открываю глаза: овраг совсем рядом, он глубокий, зарос кустами, лошадь присела и дрожит, передние колеса брички провалились в яму. Мама далеко отбрасывает вожжи, прячет лицо в мою рубаху и трясется вся, а рубаха моя становится мокрая…