День жаворонка
Шрифт:
Теперь-то к нему ездят на машинах — ему и от соседей почет иной. А тогда, бывало, постирает, развесит рубашки во дворе, а домашние наши хозяйки морщатся: плохо постирал. А он — старенький. Пожилой уже человек. И на скамеечку сядет. Только мы, ребятишки, и любили его. И он нас.
Я подошла, помню, однажды и села рядом с ним на скамейку. И прутиком на песке — раз-два-три-четыре — начертила квадрат и говорю:
— Что это?
А он:
— Разве не домик?
Я:
— Нет, это не домик. Это на дереве человек один начертил.
— Где?
— В парке. Мы с Яном сами видели.
— В парке? — переспросил старик. И я поняла, что он огорчен. Очень огорчен. — Ну, значит, все прахом пойдет. — И рукой махнул.
— Что прахом?
— Все. Парк. Деревья. Да и вы оба дружить не станете. Разлетитесь в разные стороны. Знакэто.
Я сразу поверила. Как не верить такому старику?
Я и Степы Сидорова матери поверила, когда она про жнивье да про красную тряпочку вспоминала. Я забыла сказать: она дом в деревне заколотила и к мужу насовсем, переехала — к Сидорову-старшему. А тот уж ремонт сделал: весь паркет к чертовой матери выковырнул и пол белой душистой доской застелил.
Жену сперва отколотил, а потом принял. А кондукторшу прогнал. Жену, правда, переименовал. Ее Мария звали, а он Мариной окрестил. Марина Ивановна.
Но Степана-то Сидорова все равно не видно было. Он в то время мужал. И учился. А потом однажды вышел с книгой, зажатой между боком и рукой, аккуратный, чистенький. Лицо строгое, глаза с ледком.
А мне все надо было: подбежала и поглядела, что у него за книжица, — потрепанная, старая, сразу видно: не зря носил — читал.
— Интересуетесь? — наклонил он ко мне голову. И серьезно, как взрослой, объяснил: — 1903 год издания. Дибидур. «Священный союз».
— Что такое «Дибидур»? — спросила, совершенно опешив.
— Французский историк. История дипломатии.
— А… почему… «священный»? (Я уже слышала это слово рядом с другими словами о боге, что его нет.)
— Священный… Хм… Так он назвал систему отношений европейских государств после разгрома Наполеона.
— Наполеона?
— Вы что же, не слышали про Наполеона?
— Слышала. — Я не соврала. Но имя это больше ассоциировалось для меня с пирожным.
Степан любовался моей ошеломленностью. Он, кажется, впервые улыбнулся, а пальцы его правой руки все время сгибались и распрямлялись — это было какое-то упражнение, похожее на хватательное движенье.
— Да, девочка, Дибидур, конечно, тоже шовинистичен, но не так, как Зибель или Бранденбург.
— Бранденбург…
Когда бутафор, мастер масок, произносил свое «Авалала-карала», мне было понятно все. А тут — ничегошеньки. Только почему-то страшно. Да еще говорит мне «вы»: «Интересуетесь?» Я долго потом не решалась подходить к Степану.
А старик-бутафор после нашей беседы на скамеечке точно приворожил меня.
Как он выйдет из дому — я тихонько за ним. Он с тросточкой, ток-ток — вот меня и не слышно. А он куда? За хлебом или так, погулять, на солнышке погреться. У нас недалеко скверики хорошие, с прудами. А однажды он шел домой и шоколадку из кармана обронил. Я ему:
— Вы потеряли.
— А… — говорит. — Ну, пойдем чай пить.
Я не поверила даже. В счастье свое не поверила. Дом, где он жил, был деревянный, а лестница каменная. Прохладная. Я шла по этой лестнице — не дышала, боялась, ни передумает.
Возле двери старик долго копался в кармане, отыскивал ключ. Потом долго не мог попасть этим ключом в дырочку замка. Потом возился в темном коридоре возле своей двери — тоже не мог отпереть.
И вдруг открылась эта дверь. Брызнуло солнце, закружилось. Мои глаза сразу выхватили малиновый колпак на стене, рядом — длинные ослиные уши; на столе — кружевной пышный воротник, а на блестящем паркете крохотные золотые туфельки. Чьи?
— Входи, входи, — подтолкнул меня старик.
Я стояла теперь посреди комнаты, но я и кружилась в золотых туфельках, примеряла малиновый колпак, и вдруг все вещи делались огромными, а потолок — высоким, как небо, — это я теряла рост. Тогда я брала за руку знакомого негритенка — он как раз спрыгнул с подоконника, где сушился на солнышке, и мы убегали под шкаф, находили там в углу норку — у-у-ух! — падали вниз, и… я стояла посреди комнаты.
— Усаживайся к столу, Аня. Ну, ну, садись. Будем пить чай!
На старике была вельветовая курточка с блестящими пуговками, такие же брюки и высокие валяные тапочки. Он открыл шкаф — достать заварку, а другая створка и отворись. А там на полках — лица. Разные: смуглые, белые, с носами длинными и приплюснутыми; один смеются, у других губы опущены, третьи — ни так, ни эдак. Будто живые. Но без глаз. Я даже испугалась. Закричала. А он прикрыл дверцу, подошел, погладил по голове:
— Ну, чего ты? Это маски. Обыкновенные. Как на карнавале. Чего тебе бояться?
И я засмеялась. Правда — чего мне?
В чай он сыпал немного лимонной кислоты. Поэтому чай из коричневого делался светло-желтым, будто и не заваривали.
— Зачем же тогда? — спросила я.
— Все в нашей власти, — ответил он. И поднял сухой коричневый палец. — Цвет во всяком случае. — И грустно скривил лиловатые губы.
А вкус был замечательный. Как лимонад.
— Вот, например, — сказал он, — память. У тебя хорошая намять?
— Не знаю, — ответила я.
— Подумай.
Я подумала. Я помнила все-все, что знала. И даже то, чего не знала. Например, про Дибидура и Бранденбурга. И про «Священный союз». Я тогда и не подозревала, какая это радость — помнить все, что знаешь. Нет, не радость, конечно, — не всякое хочется помнить! — а сознание силы и власти над своим миром: ничто не уйдет без спросу!
— Ну вот, ты все помнишь, — догадался он. — А я кое-что уже позабыл. А нельзя. Но у меня есть книга мнемонических упражнений.