Денис Давыдов
Шрифт:
Денис из вежливости представился.
— Барон Иоганн Дибич, — с готовностью откликнулось «чудо» в семеновском мундире.
Слово за слово, с превеликим трудом разговорились, поскольку прусский барон по-русски изъяснялся еле-еле, а французского не знал вовсе. Денис же, в свою очередь, в эту пору еще только думал заняться немецким языком...
Так у Давыдова произошла первая встреча с будущим фельдмаршалом и графом Дибичем, к фамилии которого присовокупится громкое добавление «Забалканский», а величать его по имени будут почтительно, на русский манер — Иваном Ивановичем.
Разговорившись с Давыдовым и убедившись, что кавалергардский поручик имеет желание к совершенствованию военных знаний, Дибич тут
Давыдов с Дибичем начали брать уроки у майора Торри. Впрочем, довольно скоро выяснилось, что верткий француз то ли сам обладал познаньями в тактическом искусстве весьма скудными, то ли ничего существенного не хотел раскрыть офицерам русской службы, но толковал лишь о прописных истинах, известных любому юнкеру. Сии многообещающие занятия пришлось прекратить. А деньги, которые оборотистый майор взял вперед, естественно, пропали. Добрые же приятельские отношения, установившиеся в эту пору у Дениса с Дибичем, остались.
Именно осенью 1803 года Давыдов снова ощутил в душе своей неодолимую тягу к стихотворному слову. Эта тяга временами томила его и раньше, он брался за перо, но скоро оставлял его, убеждаясь, что из-под него выходило пока нечто совсем иное, него он ожидал и хотел бы. Смутная неудовлетворенность, оседавшая где-то в глубине сознания, тревожила и снова и снова обращала его мысли к рифмованным строкам...
Общество, как уже хорошо понимал Давыдов, после многих радужных надежд, связанных с новым царствованием, все более разочаровывалось в молодом императоре. После некоторых незначительных либеральных послаблений опять повсюду господствовали формализм и казенщина, в армии процветали все те же «прусские порядки», а славные суворовские боевые традиции находились в небрежении и загоне. На смену прямолинейной грубости и самодурству Павла I пришли утонченная официальная ложь, двоедушие и лукавство. Царь, более всего заботившийся «об европейской внешности», только что и делал: провозглашал одно, а творил совершенно другое. Посему число недовольных и в армии, и в обществе постоянно росло.
Об этом Давыдов неоднократно задумывался и ранее, однако теперь он впервые почувствовал, что сможет, сумеет выразить общие умонастроения в злых и ироничных стихах. Надобно найти только какую-то хитроумную иносказательную форму. И тут невольно пришел ему на память разговор с Александром Михайловичем Каховским, который тогда на сравнение государя с головою с жаром ответствовал, что в этом случае дворянство — это ноги, без коих не может быть никакого движения. «Да вот же и весь стихотворный ход, который надобен, — с пронзившей его холодящей радостью нежданного открытия подумал Денис. — Как же просто... Именно так и быть должно. И название уже есть — «Голова и Ноги». Должна сложиться басня на манер Лафонтеновой...»
Эта мысль, осенившая его в карауле Зимнего дворца, не давала покою. Он еле дождался вечернего развода и поспешил на квартиру, которую они снимали с Евдокимом при кавалергардских казармах. Дома никого не было. Брат, должно быть, закатился на какую-нибудь дружескую пирушку, поскольку до книг, как оказалось, пока он не большой охотник. А Андрюшка либо увязался с ним же, чтобы потереться в людской с другими слугами и хватить, если удастся, стаканчик, либо болтался где-нибудь по Петербургу.
Денис запалил свечи и сел к столу, даже не сбросив кокетливого, но совершенно не спасающего от осенней стужи
Денис легко представил себе умильно-розовый лик государя, виденный не далее как сегодня, когда царь прохаживался по анфиладе с князем Волконским, и, слушая собеседника своего, рассеянно улыбался и с наигранной наивностью прикрывал глаза и вскидывал брови. Теперь свои наболевшие, жгучие вопросы Давыдов непосредственно бросал ему, лукавому и расчетливому венценосному притворщику, по единому лишь знаку которого все должно трепетать и повиноваться:
«Днем, ночью, осенью, весной, Лишь вздумалось тебе, изволь бежать, таскаться Туда, сюда, куда велишь; А к этому еще, окутавши чулками, Ботфортами да башмаками, Ты нас, как ссылочных невольников, моришь И, сидя наверху, лишь хлопаешь глазами...»Ему сразу представилось, как от таких дерзких, брошенных ему в лицо слов Александр разом налился злою багровой кровью и вмиг откинул всю свою благопристойность.
«Молчите, дерзкие, — им Голова сказала, — Иль силою я вас заставлю замолчать!.. Как смеете вы бунтовать, Когда природой нам дано повелевать?» «Все это хорошо, пусть ты б повелевала, По крайней мере нас повсюду б не швыряла, А прихоти твои нельзя нам исполнять; Да, между нами ведь признаться, Коль ты имеешь право управлять, Так мы имеем право спотыкаться И можем иногда, споткнувшись — как же быть, — Твое Величество об камень расшибить».Денис резко поставил последнюю точку и, вскочив, возбужденно зашагал по комнате. Басня, написанная за один присест, получилась, он чувствовал это. Однако почему-то медлил перечитать ее заново, словно страшился, что та жгучая и гневная страсть, только что пережитая им за столом и без остатка выплеснутая на бумагу, вдруг снова что-то утратит и потеряется в стихотворных строчках.
Скинув сырую и холодящую кавалергардскую пелерину, Давыдов заменил свечи в шандале и теперь уже, несколько поостыв от своей поэтической горячности, не спеша перечитал написанное. Нет, вроде бы все было на месте, все звучало так, как он и намеревался выразить: и дерзостно и хлестко.
Денису, конечно, очень хотелось прочесть свою басню вернувшемуся под утро подгулявшему Евдокиму (под стать ему оказался и явившийся с ним Андрюшка), однако удержался, благоразумно рассудив про себя: «Молод еще... В случае чего — он ни при чем, не слышал...»
Близким же друзьям свое творение показал. Басня вызвала бурный восторг, особенно у князя Бориса Четвертинского. Все вперебой просили ее переписать. Денис, польщенный похвалами, разумеется, давал, однако выражал непременно желание, чтобы авторство не разглашалось.