Денис Давыдов
Шрифт:
— Эдак-то воевать можно и до второго пришествия, — желчно усмехнулся Багратион, кивнув Давыдову на безмятежное расположение Дунайской армии.
Сразу же по приезде князь Петр Иванович провел смотр всех наличных частей и служб, включая ездовых и лекарей, и с печалью убедился, что его планы и намерения по решительному завершению сей кампании, с которыми он сюда направлялся, придется покуда оставить. Войска к каким-либо серьезным боевым действиям были совершенно не готовы. Полки, понесшие урон в осадах крепостей и прочих сражениях, пополнения, по всей видимости, ни разу не получали. В каждом из них было налицо не более трети росписного состава. Огневых припасов у пехоты хватило бы разве что на одну хорошую перестрелку, пустовали
Собрав военный совет, на котором как адъютант князя присутствовал и Давыдов, Багратион, гневно полыхая глазами, вопрошал:
— Кого ж прикажете винить, господа генералы, за столь вопиющее расстройство армии? Это можно только диву даваться, как при сем состоянии войск османы вас окончательно не разбили? Благодарите их аллаха да леность турецкую!..
Господа генералы шумно вздыхали, обиженно поджимали губы, однако молчали. Для оправдания у них, видимо, никаких слов не было.
Князь Петр Иванович горячо и деятельно взялся за приведение армии в надлежащий порядок.
Ощутив твердую волю и решимость нового главнокомандующего, все вокруг тоже преисполнялось деятельности и бодрости. И лишь с Денисом Давыдовым творилось что-то непонятное.
Находясь все эти дни при князе, исполняя его бесчисленные поручения, записывая на лету его точные, напористые и немногословные распоряжения, посылая и принимая курьеров с депешами, неся напряженную, как обычно, свою адъютантскую службу, Давыдов все более чувствовал, что делает это чисто механически, с какою-то полнейшей внутренней отрешенностью. Ничто его не трогало и не радовало. Душа пребывала в каком-то глухом и сумрачном забытьи. Она даже не болела, как принято говорить, а томилась от переполнявшего ее холодного и тягостного безразличия.
Такого с Давыдовым еще никогда не было. Горячий, порывистый, улыбчивый, скорый на веселое, острое слово и дружеское участие, он совершенно переменился: сделался вялым, молчаливым, начал сторониться общества своих новых приятелей и сослуживцев. Денис потерял вкус к еде, а ночами, кстати, довольно зябкими в этом знойном краю, почти не спал — либо бесцельно бродил в окрестностях лагеря, либо, накинув на плечи бурку, сидел где-нибудь в укромном месте, вглядываясь неподвижным невидящим взором в зыбкую темноту, и беспрестанно курил маленькую черешневую трубку, купленную у проворного и говорливого болгарского маркитанта. Переменился он и внешне: обычный румянец его исчез, лицо потемнело и осунулось, а глубоко запавшие карие глаза потеряли присущую им живость и веселый блеск.
То, что с его адъютантом творится нечто неладное, первым заметил Багратион.
— Уж не хворость ли какая у тебя, брат Денис? — спросил он заботливо. — Вон и с лица спал, да и ходишь ровно в воду опущенный. Или, может, я тебя чем обидел, сам того не приметив? Ты уж скажи прямо, эдак-то всегда вернее.
— Да что вы, Петр Иванович, какая может быть обида? Вашим благорасположением я всегда доволен и дорожу им более всего на свете. Да и хворости вроде бы нету никакой. Вот душу что-то томит и изводит, а с чего — и сам не пойму. Жизни своей не рад, не токмо службе. Ей-богу, как на духу говорю, о том нынче даже помышляю, что, может, следует мне армию окончательно покинуть да уехать куда глаза глядят...
— Вон как... Ну тогда понятно, — мягко и успокоительно произнес князь. — Это случается, особливо по молодости. По себе знаю. После очаковской осады, штурма да рукопашной резни в сей крепости со мною нечто схожее было. Виктория славная — все радуются, а мне на белый свет смотреть тошно. Как лег в палатке пластом, так и лежу, будто закаменелый. Ежели бы не заботы друзей-товарищей да Александра Васильевича Суворова, но знаю, что бы со мною и сталось. Тоже армию оставить помышлял... Такое, как мне лекарь объяснял, от горячности да впечатлительности
Через день после этого разговора Давыдов вместе с курьером, везшим служебные бумаги Багратиона на высочайшее имя в Петербург, на казенной тройке отбыл из мачинского лагеря.
Позднее Денис признается, что тоска по всему родному и близкому, обуявшая его в эти дни, была столь велика, что, доскакав до границы России, он целовал землю. Навсегда сохранит он в своей душе и глубокую признательность Багратиону. Лишь внимание князя спасло в это неимоверно тягостное для Давыдова время его честь. В том состоянии, в котором находился, он действительно был готов бежать из армии.
Поначалу Давыдов имел намерение ехать вместе с курьером прямо в Петербург. Но Евдокима там сейчас не было, он с Кавалергардским полком должен этою порой находиться на гвардейских маневрах, как сообщал о том недавно в присланном письме. К веселому же кружку столичных приятелей, от которых Денис как-то поотвык за шведскую кампанию, его почему-то не тянуло. Держать же путь на Москву и явиться пред зоркие и тревожные матушкины очи в своей тоске-печали вряд ли было разумно. И он рассудил, что самое доброе будет заехать нежданно-негаданно к своим родственникам Давыдовым в Каменку.
В великолепную давыдовскую усадьбу, расположенную в Чигиринском уезде Киевской губернии, Денис попал как раз на рождество Иоанна Предтечи, где по сему случаю шло шумное празднество: в собственной барской церкви без умолку затейливо, с переливами, вызванивали колокола и внушительно ухали по соседству медные трофейные мортиры, хоть и малые с виду, но весьма громогласные, привезенные когда-то в подарок своей любимой племяннице светлейшим князем Потемкиным.
Впрочем, как потом убедится Давыдов, подобные празднества устраивались в Каменке чуть ли не каждый день, и повод к торжеству всегда находился. И обширный барский дом с колоннадою и беломраморной парадною лестницею, и изящные просторные флигели, и уютный бильярдный домик были, как обычно, полны гостями, понаехавшими к радушным и хлебосольным хозяевам из близлежащих поместий, из Киева, из обеих столиц и даже из-за границы.
Вся эта праздная, отдыхающая публика сольется в памяти Дениса Давыдова в пестрый, но единый, беспрестанно движущийся и возбужденно гудящий хоровод, который сразу же после его приезда в Каменку легко и властно затмит собою юная, легкая, будто вся пронизанная насквозь знойно-медовым малороссийским солнцем, безрассудно-кокетливая, фривольная, изнеженная всеобщим вниманием, непостоянная, лукавая, ветреная, зазывно влекущая к себе почти нескрываемой неистовой страстью, несравненная Аглая Антоновна Давыдова, нареченная супруга еще более располневшего за последнее время, охваченного добродушной ленью, но по-прежнему склонного к философским рассуждениям и утонченно-скучным назиданиям братца Александра Львовича. Аглая Антоновна была истинною француженкою, дочерью оказавшегося в эмиграции убежденного роялиста и ярого врага Бонапарта герцога де Граммона, лишившегося по воле корсиканского узурпатора и большого чина при бурбонском дворе, и почти всего своего состояния. Впрочем, фамильные богатства Давыдовых были куда значительнее и, как говорится, с лихвою могли покрыть все утраты...