Деревня дураков
Шрифт:
Сначала – время: светящаяся и нетленная суть прошлого, тугие зерна будущего, а в них – могучие деревья, которые еще прекрасней оттого, что их может никогда не случиться. Тут соединялись и собственная Митина жизнь, и история человечества, и геологическая память планеты. Дальше свершался невероятный прорыв, стиравший грань между «было» и «будет», между «я» и «не я». И все становилось всем.
Митя споткнулся о лейку и чуть не упал к ногам Евдокии Павловны, робко объяснявшей старику появление квартиранта. Отряхиваясь, Митя еще раз втянул воздух и с облегчением почувствовал,
На крыльце, помимо старика и тети Дуни, занятых разговором, стояла еще и низенькая старушка. Несмотря на теплую погоду, на ней были валенки и ватник, правда, застегнутый не на все пуговицы. Старушка смотрела на Митю, мелко трясла головой и улыбалась. От ее глаз во все стороны расходились глубокие прямые морщины, похожие на нарисованное детской рукой солнце. Митя тоже улыбнулся. В этот момент старик взглянул на него и тут же кивнул Евдокии, будто Митина улыбка все решила.
– Ну, пойдем, дите мое дорогое, я тебя покормлю с дороги, – сразу взялась за него старушка. – Проходи, проходи. С Дуней еще успеешь наговориться.
Митя вошел в дом и несколько секунд ничего – после яркого дневного света – не видел. Ощупью опустился за стол и по густому пару, ударившему в ноздри, понял, что перед ним уже стоит миска щей.
– Меня зовут Фима, и деда – так же, – рассказывала между тем старушка, протирая полотенцем серую алюминиевую ложку.
– Это как? – удивился Митя.
– Он – Ефим, я – Серафима.
– Какие имена старинные.
– Так и мы давно на свете живем. Фим еще при царе родился. А я уже – под Лениным.
– Сколько же вам лет?
– Фиму той зимой девяносто исправили. А мне, даст Бог, в сентябре восемьдесят пять стукнет. Ложкой по лбу. На-ка, сударь, похлебай.
После обеда Серафима показала Мите лестницу на чердак, где ему отвели спальное место. Митя полез и в темноте больно ударился головой о потолочную балку, дернулся, оступился, нога скользнула со ступеньки, и он повис на руках, загребая ступнями воздух.
– Батюшки светы! – ахнула старушка, убиравшая со стола.
Но Митя все-таки справился и забрался в свою, как выразилась Фима, «светелку». Там наверху все было таким маленьким, что он показался себе незадачливым великаном, поселившимся в жилище гномов. Выпрямиться в полный рост он не мог, только сидеть, согнувшись в три погибели, или лежать на охапке сена, покрытой домотканым половиком.
Митя вдруг поймал себя на странном ощущении. Он столько раз, особенно в детстве, читал об этой жизни в книгах, но никогда не видел ее сам. И вот теперь, внезапно очутившись на деревенском чердаке, он попал в мир, как будто до мелочей знакомый.
Все было на своих местах – и пучки травы, аккуратно сушившиеся на веревочках между балок, и косые лучи, в которых заворожено клубились пылинки, и смолистый запах нагретой солнцем крыши.
Митя выглянул в круглое оконце, конечно, узнав и его. Село Митино разбредалось по косогору, слева белела колокольня, справа росла на капустных грядках школа, в тени заборов дремали, вытянув лапы, безмятежные псы, в лугах, залитых клевером, петляла речка.
Все было похоже на картинку из букваря, по которой полагалось придумать предложение на тему родного края.
Митя неожиданно вспомнил, как в первом классе написал сочинение, которым умилялась вся его профессорская родня. Оно состояло из одной-единственной фразы: «Я люблю мою Родину, потому что по ней ходят лошади».
Старая кобыла Маруся с густой челкой и большими вкрадчивыми губами, катавшая детей в парке, была самым ярким впечатлением его бедной городской жизни, запертой со всех сторон бетонными стенами многоэтажек.
Вспомнив Марусю, ее влажный ореховый глаз, в котором отражались круглое небо, верхушки деревьев и облака, Митя в тот же миг увидел белого коня, пасшегося в зарослях осоки на том берегу.
Тут чаша этого дня, совсем не похожего на все предыдущие дни Митиной жизни, переполнилась и полилась через край сладкой тягучей дремой. Митя вытянулся на соломе и закрыл глаза.
Он лежал на спине, улыбался, слушал чиркающих вечерний воздух стрижей, и ему все чудилось, что он куда-то плывет, покачиваясь, и волны плещут, и мостик пролетает над ним, и мальчишки галдят, свесившись через перила: «Зырьте, ребзя, новый учитель поплыл!» – «Это не учитель, а чудо-юдо рыба-кит!»
Глава вторая: отец Константин
Отец Константин приехал в Митино всего на полгода раньше – зимой. Вез его тоже Вова и, поскольку других пассажиров в «Газели» не было, взял в оборот с самого райцентра: попросил пересесть в кабину и всю дорогу вел богословские расспросы.
Вову, например, интересовало, какому святому заказать молебен, чтобы присушить обратно одну стерву? Или святые такими делами не занимаются, и придется сгонять в Марьино к бабке-приворотнице, чего не хотелось бы: цену гнет, ведьма – ползарплаты за стакан сушеного дерьма!
Еще Вова спрашивал, надо ли снимать крест, когда с девкой – того-этого? И достаточно ли, чтобы не попасть в ад, сходить в церковь на Пасху или нужно отстоять еще и Рождество?
– Все это совершенно ни к чему, – не выдержал, наконец, отец Константин, чем глубоко поразил, чтобы не сказать – разочаровал Вову.
– Так чего же делать?
– Жить по-человечески. Изо дня в день, понимаешь, а не раз в году свечку ставить.
– Кстати, – воодушевился Вова, опять нащупав в разговоре знакомую колею. – Правда, что нельзя ставить четное число свечек, не то кони двинешь?
– Конечно, двинешь. Рано или поздно. Только не от свечек.
Вова замолчал, и на его лице отразилось физическое усилие думанья: сморщился лоб, насупились белесые брови, задвигались, будто проталкивая застревавшую мысль, желваки.
– А разве я живу не по-людски? – обиженно воскликнул он. – Пью, между прочим, только вечером, а не с утра, как все. Хотя, конечно, подлечиться тянет. Вкалываешь тут с бодуна, как лось. Но я за рулем ни разу – это у меня железно.