Дервиш и смерть
Шрифт:
– Чего ты меня спрашиваешь? Пошли его к дьяволу, вот и все дела!
– Я послал его к дьяволу, отец, тогда, в Стамбуле, – смеялся Хасан, – и вернулся сюда, чтоб стать гуртовщиком.
Они любили друг друга странной, причудливой любовью, тем не менее по-настоящему, нежно, словно хотели возместить время, когда их разделяло собственное упрямство.
Старик требовал, чтобы Хасан женился («Не могу прежде тебя», – смеялся Хасан), расстался со своим делом и покончил с долгими путешествиями, чтоб он не покидал его. Он лукавил, притворяясь, будто тяжелее более, чем на самом деле, и смертный час может прийти в любую минуту, и тогда
– Кто знает, кому суждено первому, – отвечал Хасан. Однако он смирился с лишениями, которых требует любовь, без особого, правда, восторга, особенно из-за поездок; осень, пора пускаться в путь, он привык уходить вместе с аистами. Ласточки улетели, скоро закричат в вышине дикие гуси, следуя по своим дорогам, а ему придется смотреть в небо вслед их клиньям и думать о прелестях бродяжничества, ради одной любви лишившись другой.
В доме его произошли важные перемены. Фазлия, муж черноокой красавицы Зейны, той, что жила с молодым парнем, превратился в верную няньку старика. Оказалось, что его здоровенные руки способны к самым нежным движениям и самой тонкой неге. Хасан в комнате отца оставлял деньги, так как знал малого и опасался, как бы его приверженность не усохла.
Опасную связь парень решительно оборвал. Ее внешняя твердость уступила легче, чем могла себе представить самая насмешливая выдумка. Стойкую крепость предали вечные изменники любви.
Несколько оправившись, так что смерть больше не казалась слишком близкой, отец не согласился отдать в вакуф все имущество, однако доля вакуфа тем не менее была велика, и, помимо мутевели (один честный и разумный человек, писарь в суде, согласился принять предложенного мутевелийского воробья вместо неверного кадийского голубя; тогда-то мне стало ясно, кто сообщил Хасану о несчастье с Харуном), надо было найти помощника. Хасан позвал своего слугу в комнату и предложил ему видную и хорошо оплачиваемую должность, с тем что он никогда больше не появится в этом доме, кроме как по личному к нему делу, и что нигде и никогда он не станет встречаться с Зейной, разве что случайно, но и в том случае безо всяких бесед. Если он согласится и останется верен слову, то пусть радуется выдавшейся возможности; если же он согласится, но обманет, то скатертью ему дорожка.
Хасан готовился к сопротивлению, к жалобам, рассчитывал даже кое в чем уступить, пусть все идет по-прежнему, так как сам уже стал раскаиваться в том, что поставил его перед жестоким выбором. Однако парень согласился немедленно. Он был сметливый и ловкий. Хасану стало тошно.
Потом он позвал женщину, чтоб поговорить с ней, но малый сам успел все обделать, сказав, что, к сожалению, они не смогут больше встречаться, он уходит на поиски своей судьбы, а у нее своя уже есть, пусть не поминает его лихом, а он о жизни в этом доме будет вспоминать только добром, но вот бог хочет, чтоб так было.
Надо присмотреть за ним, с отвращением думал Хасан.
Зейна молча стояла возле двери, сквозь смуглую кожу ее проступила бледность, нижняя губа ее дрожала, как у ребенка, руки беспомощно свисали вдоль полных бедер, вяло прячась в складках шаровар.
Так она и осталась стоять, когда парень вышел из комнаты. Так она продолжала стоять, когда Хасан подошел к ней и повесил на шею нитку оставшегося от матери жемчуга.
– Получше присматривай за отцом, – произнес
Две недели она ходила по дому и по двору с жемчугом на шее, вздыхала и ждала, глядела в небо и на ворота. Потом перестала вздыхать и снова стала смеяться. Перегорело или спрятала.
Муж горевал дольше.
– Пусто без него, а он, неблагодарный, о нас позабыл, – с укоризной говорил он спустя много времени после ухода парня.
Хасан был недоволен и собой и ими. Он все сделал, чтоб так произошло, а вышло словно бы по-другому.
– Ну вот, вмешался я, чтоб развязать узел, – сказал он улыбаясь, – а чего добился? Только сделал поблажку эгоизму парня, ее сделал несчастной и освободил от опасности, мужу водрузил на шею разозленную бабу, себе еще раз доказал, что всякий раз, когда собираюсь сделать что-то с добрым умыслом, выходит плохо. К черту, нет ничего хуже, чем преднамеренное добро, и ничего глупее, чем человек, который все хочет сделать по своему образцу.
– А что тогда не худо и не глупо?
– Не знаю.
Странный человек, странный, а дорогой. Он не был мне совсем ясен, да и самому себе тоже, и непрерывно продолжал раскрываться и искать. Только делал это без мучений, без озлобления, как бывает у других, но с каким-то детским простодушием, с легкостью насмешливого сомнения, которым чаще всего опровергал себя.
Он любил рассказывать и рассказывал прекрасно, корни его слов уходили глубоко в землю, а ветви касались неба. Они превратились для меня в потребность и в источник удовольствия. Не знаю, что содержалось в них, что озаряло меня, некоторые из его рассказов я с трудом вспоминаю, но после них оставался какой-то дурман, что-то необыкновенное, светлое и прекрасное: рассказы о жизни, но лучше самой жизни.
– Я неисправимый болтун, я люблю слова, все равно какие, все равно о чем. (В беспорядке записываю я то, что он говорил однажды ночью, когда городок безмятежно спал.) Разговор – это связь между людьми, может быть, одна-единственная. Этому меня научил один старый солдат, мы вместе попали в плен, нас вместе бросили в темницу, вместе приковали цепью к железному кольцу в стене.
– Что будем делать: рассказывать или молчать? – спросил старый воин.
– А что лучше?
– Лучше рассказывать. Легче будет жить в подземелье. Легче умирать.
– Какая разница.
– А вот видишь, есть. Покажется нам, будто мы что-то делаем, будто что-то происходит, и меньше станем мы ненавидеть, и придет то, что должно прийти, это уже не в наших силах. Встретились вот так однажды два неприятельских солдата в лесу, что делать, как быть, начали свою работу исполнять, ту, к которой приучены. Пальнули из ружей, ранили друг друга, выхватили сабли, рубились летним днем до полудня, пока не обломали их, а когда остались с одними ножами, один другому и говорит:
– Погоди, давай передохнем. Полдень миновал, не волки ж мы, люди все-таки. Сядь-ка ты тут, а я здесь. Хороший ты боец, уморил меня.
– Ты меня тоже.
– А раны твои болят?
– Болят.
– Мои тоже. Приложи табаку, кровь останавливает.
– Ничего, мох сойдет.
Посидели они, потолковали о том о сем, о семье, о детях, о нелегкой жизни своей, все у них похожее, много что одинаковое, поняли друг друга, сблизились, потом встали и сказали:
– Ну вот и отвели душу. Даже о ранах позабыли. Пора кончать начатое.