Державный плотник
Шрифт:
– Вон из обители! Вон нечестью! А то и на чепи посидите, – подхватили голоса.
Кирша видел, что его посольство кончено. Он поклонился Никанору и надел шапку.
– Долой шапку! Али не видишь, где ты? Ты перед черным собором!– загудела черная братия.
Кирша повиновался, снял шапку и направился к монастырским воротам. За ним подтюнцем поспешал согнувшийся монашек. Городничий старец Протасий, у которого на поясе висел огромный ключ, сотники Исачко и Самко последовали за посланцами. Старец Протасий отпер одну четвертную складку массивных железных ворот и, пропустив Киршу и монашка,
Скоро рослая фигура Исачки вырисовалась на вершине стены. Он стоял, оборотясь к морю, и грозил кому-то кулаком.
III. ОТБИТЫЙ ЧЕРНЕЦАМИ «ВОРОП»
– Бог в помочь тебе, человече Божий, – сказала Неупокоиха, смиренно подходя к Спире и низко кланяясь ему. – Благослови нас, грешных, да помолись твоими святыми молитвами о здоровье рабов Божьих: меня, рабы божьей Акулины, да рабы божьей Олены, да раба божья Остафья.
При этом Неупокоиха положила перед Спирей золотую монету. Спиря в это время сидел на нижней ступеньке соборного крыльца и играл со своими птичками. Он молча посмотрел на купчиху своими серыми живыми глазами, глубоко запавшими, потом перенес их на Оленушку, которая робко взглянула на него и потупилась, готовая, по-видимому, заплакать: так дрожали ее губы, и щеки подернулись алой краской, как перед слезами. По лицу и по глазам юродивого пробежал свет и тотчас же как бы отлетел, а лицо подернулось туманом.
Молча полез он в свою сумку и, пошуршав там чем-то, вынул оттуда... Оленушка чуть не вскрикнула при виде того, что он вынул, а мать ее испуганно перекрестилась. Юродивый вынул из своей сумки человеческий череп. Это был желтый, потемневший костяк, который, вероятно, очень долго лежал в земле. Спиря долго смотрел на него, тихо качая косматой головой, потом снова перенес свой взгляд на Оленушку. Теперь в этом взгляде теплилось что-то доброе.
– Видишь это, раба Божья Олена? – спросил он, обращаясь к девушке.
Та стояла молча и дрожала, прижимаясь к матери. Расширившиеся от испуга глаза готовы были брызнуть слезами. Нижняя губа сложилась в плаксивую складку.
– Видишь, Оленушка? – переспросил юродивый ласково.
Молчит испуганная девушка. Не менее испуганная мать хватает ее за руку.
– Говори... молви словечко, дитятко... Говори Божьему человеку: вижу, мол, – бормотала она.
– Вижу, – чуть слышно прошептала девушка.
Юродивый замотал головой, взглянул на солнце, которое высоко стояло над монастырской оградой, снова перенес глаза на череп, перекрестил его, поцеловал и опять остановил свой взгляд на смущенном лице девушки.
– А она была похожа на тебя, – сказал он тихо, – только у нее глаза были черные, что крупный терн, а у тебя вон сини... Да она ж была грешница, а ты чистая отроковица... Молись же об ее душеньке, об рабе Божьей Анастасее... Будешь молиться?..
– Буду, – прошептала Оленушка и вдруг заплакала.
– Что ты! Что ты, дитятко! – утешала ее мать. – Божий человек тебе святое слово сказал, что ж плакать? И я буду молиться об рабе Божьей Анастасее, – говорила она, по-видимому, совсем успокоенная. – Кто ж она была, Анастасея-то?
– Гулюшки, гули, – заговорил юродивый, не отвечая на вопрос и обращаясь
– А они сиротки? – участливо спросила Неупокоиха.
– Их матушку голубку Никон съел, – ответил юродивый.
– Какой Никон, батюшка?
– Вор-ястреб.
– Ах, бедны сироточки!
Юродивый вспомнил о червонце, который положила у его скуфьи Неупокоиха, взял его и возвратил ей.
– Отдай сей сор сметие тем, у кого хлебца нет, – сказал он, – пущай помянут рабу Божью Анастасею.
В это время подошла к ним аглицкая немка Амалея Личардовна. Увидев ее, Спиря торопливо схватил свою скуфейку с птичками и побежал, испуганно оглядываясь и бормоча: «Чур-чур-чур! Бес во образе немки... бес с курьими лапками...»
– Это дурачок, матушка?– спросила она Неупокоиху.
– Нет, матушка, Амалея Личардовна: он юродивый, урод Христа ради, – отвечала та.
– Так шут?
– Нет, матушка, не шут, помилуй Бог! – испуганно заговорила набожная купчиха. – Он Божий человек, святой, что ты!
– А у нас, в аглицкой земле, таковых юродивых нет, а есть токмо шуты, и они бывают умны гораздо, – настаивала аглицкая немка, которая хотя и давно жила в России, а все еще многие стороны жизни поражали ее.
– Нету, нету, родимая, то шуты – особо статья: то у нас скоморохи, гудошники, бражники... А то уроди Христа ради.
Амалея Личардовна вспомнила, как она, еще девушкой, в первый раз увидела своего будущего жениха в театре и именно когда играли об одном несчастном старом короле, которого называли Лиром и у которого были три дочери. Там она видела на сцене и шута, такого же юродивого... А здесь, в московской земле, ничего подобного нет... И она невольно вздохнула, взглянув на солнце: и солнце здесь не такое, не так ходит, как в ее родной аглицкой земле. Так низко ходит московское солнце!..
– У нас, в аглицкой земле, я такового шута видала на theatre, – сказала она, обращаясь к Оленушке.
– На чем? – с любопытством спросила девушка, которая уже много диковинного и непостижимого слышала от Амалеи Личардовны. – На чем, говоришь?
– На theatre, Оленушка, – отвечала аглицкая немка. – Да я уж тебе сказывала о theatre.
– А! Помню, помню... Это дом такой, палата большая, аки бы церковь, а в ней люди сидят на скамьях, да друг над дружкой, высоко, ряда в четыре, сидят и глядят на действо: выйдет это аки бы король, либо королева, либо принец и говорят, говорят либо подерутся нарочно, а то жених с невестой выйдут, тоже говорят о своем сердце. Ах, кабы мне посмотреть на все это!
– Что ты! Что ты, непутевая! – остановила ее мать. – В эком-то святом месте да об скоморохах... Вон и у нас на святках хари надевают да наряжаются, кто козой, кто медведем, кто бесом, тьфу! Не к месту бы сказать, грех какой!
Вдруг что-то грохнуло так, что все вздрогнули. Неупокоиха даже присела от испугу. Оглядевшись, увидела, что в одном месте над монастырской стеной клубился дым. Сотник Исачко стоял около пушки, над которой и подымался, тая в воздухе, белый дым, и смотрел куда-то в зрительную трубку. В других местах на стене тоже суетились ратные люди. Из келий торопливо выходили монахи, тревожно посматривая на стены.