Дети Бога
Шрифт:
«Дождь падает на всех, но молния ударяет в некоторых», — говаривал ее друг Канчей. «О том, что нельзя изменить, лучше забыть», — советовал он, руководствуясь не черствостью, но неким практичным смирением, которое София разделяла с рунскими обитателями Ракхата. «Господь сотворил мир и увидел, что тот хорош, — говаривал Софии ее отец, когда в пору своего короткого детства она жаловалась на несправедливость. — Не честен. Не счастлив. Не совершенен, София. Хорош».
«Хорош для кого?» — часто задавалась она вопросом, — сперва с детской вспыльчивостью, а позднее с усталостью четырнадцатилетней женщины, зарабатывающей на улицах Стамбула посреди непонятной гражданской войны.
Она почти никогда не плакала. И в детстве, и позже плач не
Возможно, София вовсе бы не горевала, если бы не кошмар на седьмом месяце беременности, когда ей приснилось, что у ее только что родившегося ребенка течет кровь из глаз. В ужасе проснувшись, она заплакала сперва от облегчения, осознав, что все еще беременна и что глаза ребенка не могут так кровоточить. Но плотина рухнула, и Софию наконец, спустя столько времени, поглотила океанская скорбь. Утопая в море потерь, она обхватила руками свой тугой, округлившийся живот и плакала, плакала, не имея ни слов, ни логики, ни рассудка, чтобы себя защитить, и понимала, что это и есть тот ужас, та боль, от которых она убегала всю жизнь.
Для человека, настолько непривычного к слезам, было ужасно плакать сейчас и ощущать мокрой лишь половину своего лица — и когда София это осознала, ее горе превратилось в истерику. Разбуженный ее рыданиями, Канчей обеспокоенно спросил:
— Сипадж, Фия, тебе приснились погибшие?
Но она не могла ни ответить, ни даже поднять подбородок в знак согласия, поэтому Канчей и его кузен Тинбар, раскачиваясь, держали ее и озирали небо в поисках грозы, которая, конечно же, должна была начаться теперь, когда кто-то сделал фиерно. Другие тоже сгрудились вокруг Софии, спрашивая о ее умерших и привязывая к ее рукам ленты, пока она рыдала.
В итоге ее спасло не вмешательство других, а собственное изнеможение. «Больше никогда, — поклялась София, засыпая и уже не чувствуя ничего. — Я никогда не допущу, чтобы это случилось со мной опять. Любовь — это долг, — подумала она. — Когда приходит счет, ты оплачиваешь его горем».
Ребенок толкнул ее изнутри, словно протестуя.
Она проснулась в объятиях Канчея, а ее ноги обвивал хвост Тинбара. Истекая потом, с асимметрично распухшим лицом, София выпуталась из этого клубка и, неуклюже поднявшись, вразвалку заковыляла к ручью, прихватив темный чанинчай, недавно сделанный из широкой, пустой скорлупы лесного пигара. Постояв несколько секунд, она осторожно присела и потянулась к потоку, чтобы наполнить чашу. Встав на колени, София снова и едва погружала ладони в прохладную чистую воду, ополаскивая свое лицо. Затем, наполнив чашу еще раз, она подождала, пока темная вода успокоится, чтобы поглядеться в нее, как в зеркало.
«Я не рунао!» — подумала София изумленно.
Эта странная потеря представления о самой себе случалась с нею и раньше; работая в Киото по своему первому заокеанскому контракту, София каждое утро, на протяжении нескольких месяцев, вздрагивала, когда в ванной смотрела в зеркало и обнаруживала, что она не японка — в отличие от всех, кто ее окружал. Сейчас и здесь ее человеческое лицо казалось голым; ее темные спутанные волосы — противоестественными; ее уши — маленькими и уродливыми; ее глаз с единственным зрачком — слишком простым и пугающе неприкрытым. Лишь после того, как она переварила все это, до нее дошло остальное: три косых рубца, рассекавших ее лицо от лба до челюсти. Слепое, покореженное… место.
— У кое-кого болит голова, — сказала она Канчею, последовавшему за ней к ручью и севшему рядом.
— Как у Мило, — откликнулся Канчей, который был свидетелем мигреней Эмилио Сандоса и считал головную боль нормальной реакцией чужеземцев на горе.
Он откинулся назад, опершись на мускулистый, сужающийся к концу хвост.
— Сипадж, Фия, приди и сядь, — предложил Канчей, и София протянула руку, чтобы он ее поддержал, пока она к нему пробирается.
Канчей стал приводить в порядок ее волосы, прядь за прядью пропуская их сквозь пальцы, распутывая узлы чуткими касаниями рунао. Расслабившись, София прислушивалась к лесу, затихавшему в полуденной жаре. Чтобы занять собственные руки, как это всегда делала маленькая Аскама, сидя на коленях Эмилио, — она подобрала концы трех лент, повязанных вокруг ее руки, и принялась их заплетать. Аскама часто вплетала ленты в волосы Энн Эдвардс и Софии, но никому из чужеземцев ни разу не предлагали повязать ленты на тело. «Возможно, оттого, что мы носим одежду», — считала Энн, но это было лишь предположение.
— Сипадж, Канчей, кое-кто интересуется насчет лент, — сказала София, вскидывая на него взгляд и поворачивая голову, чтобы смотреть со своей левой стороны, — на этот глаз она была слегка близорука.
«Жаль, что джана'ата, который меня наполовину ослепил, — подумала она, — не был правшой — тогда бы он лишил меня того глаза, что похуже».
— Вот эту мы дали тебе за Ди, а эту за Ха'ан, — сказал Канчей, поднимая ленты одну за другой, и в его дыхании ощущался вересковый запах листьев нджотао, на этой неделе составлявших основную часть их питания. — Эти — за Джорджа и за Джими. Эти — за Мило и Марка.
У нее стиснуло горло, когда она услышала эти имена, но с плачем София покончила. Тут ей вспомнилось, как после гибели Д. У. и Энн малышка Аскама пыталась повязать на Эмилио две ленты, но он тогда был очень болен.
— Выходит, это не для красоты, — спросила София, — а чтобы помнить умерших?
Фыркнув, Канчей добродушно засмеялся.
— Не помнить! Чтобы их дурачить! Если призраки вернутся, они последуют за запахом — обратно в воздух, которому принадлежат. Сипадж, Фия, если они опять тебе приснятся, ты должна кому-нибудь сказать, — предупредил он, ибо Канчей ВаКашан был рассудительным человеком, а затем добавил: — Иногда ленты просто красивы. Джанада думают, что они лишь украшение. Иногда это так и есть. — Он снова засмеялся и доверительно сообщил: — Джанада подобны призракам. Их можно дурачить.
Энн сейчас принялась бы расспрашивать, почему призраки возвращаются, а также когда и каким образом; Эмилио и прочие священники пришли бы в восторг от понятий запаха, духа и взаимодействия с незримым миром. София подняла ленты, ощущая пальцами их атласную гладкость. Лента Энн была серебряно-белой. Как ее волосы, возможно? Но нет — у Джорджа тоже были белые волосы, а его лента ярко-красная. Лента Эмилио имела зеленый цвет, и София удивилась: почему? Та, что относилась к Джимми, ее мужу, светилась ясной голубизной; София подумал о его глазах и поднесла эту ленту к лицу, чтобы вдохнуть аромат. Он напоминал запах сена, травянистый и вяжущий. У Софии перехватило дыхание, и она опустила ленту. Нет, подумала она. Джимми мертв. Я больше не буду плакать.