Дети полуночи
Шрифт:
…Но, конечно же, на самом деле Рамрам-провидец не парил в воздухе в шести дюймах от пола. Моя мать затихла, взглянула пристальней и разглядела маленькую полку, выступающую из стены. «Дешевый трюк, – сказала она себе, а потом: – Что я делаю в этом Богом забытом месте, где спят стервятники и пляшут обезьяны; чего жду от гуру, который левитирует, сидя на полочке, каких глупостей способен он наговорить?»
Амина Синай не знала, что второй раз во всей этой истории я вот-вот заявлю о своем присутствии. (Нет, не зародыш-обманка у нее в животе, а я, именно я, в моей исторической роли, о которой писали первые министры: «…он, в некотором смысле, является зеркалом всех нас». Великие силы действовали этой ночью, и все присутствующие ощущали их мощь и трепетали.)
Двоюродные братья – все четверо – столпились в дверном проеме, через который прошла смуглая госпожа, слетелись, как мотыльки к свече, на ее хриплый, зловещий крик… спокойно смотрели костоправ, укротитель кобр и дрессировщик обезьян, как она продвигается вперед, как Лифафа Дас ведет ее к ни на что не похожему предсказателю судьбы. Шепотом подбадривали ее (а может, и хихикали, прикрывшись натруженными ладонями?): «Ах, какую дивную судьбу он предскажет, сахиба!» и «Ну, давай же, кузен-джи, госпожа ждет!» …Но кто такой этот Рамрам?
Братья умолкли; обезьяны на сворках тоже прекратили лопотать, кобры свернулись в корзинах – и устами кружащегося прорицателя заговорила сама история. (Так ли это было?) Вначале: «Сын… да еще какой сын!» И вот оно началось: «Сын, сахиба, который никогда не станет старше своей отчизны – ни старше, ни моложе». И теперь по-настоящему испугались укротитель змей, дрессировщик мангустов, костоправ и владелец кинетоскопа, ибо они никогда не слышали от Рамрама подобных речей, а тот продолжает, нараспев, высоким фальцетом: «Будут две головы, – но ты увидишь только одну, – будут колени и нос, нос и колени». Нос и колени, колени и нос – слушай внимательно, Падма, этот тип ни в чем не ошибся!.. «Газеты его прославляют, две матери млеком питают! Велосипедистка его полюбит, но толпа едва не погубит! Сестры горько рыдают, кобра из тьмы выползает…» Рамрам кружится все быстрей-быстрей, а четверо братьев перешептываются: «Что же это, баба?» и «Боже милостивый, Шива, сохрани нас!» А Рамрам: «Корзина ему даст приют – его голоса поведут! Друзья изувечат, играя, – кровь потечет, предавая!» И Амина Синай: «О чем это он? Я не понимаю. Лифафа Лас, что это с ним?» Но неумолимо, блестя скорлупою глаз, крутясь вокруг женщины, застывшей как статуя, продолжает Рамрам Сетх: «Плевательница ему череп пробьет – соки свора врачей извлечет – джунгли его позовут – колдуньи своим назовут! Солдаты его пытают, тираны огнем испытают…» Амина умоляет объяснить, что все это значит, а братья, впав в неистовство, хлопают в ладоши в бессильной тревоге, ибо что-то снизошло на всех, и никто не смеет коснуться Рамрама Сетха, который кружится все быстрей и наконец доходит до высшей точки: «Он будет иметь сыновей и не будет иметь сыновей! Он состарится, не став стариком! И умрет… не став мертвецом».
Так это было или нет? Тогда ли Рамрам Сетх, совершенно разбитый прошедшей через него силой, куда большей, чем его собственная, вдруг рухнул на пол с пеной у рта? Вложили ли ему между скрежещущих зубов тросточку дрессировщика мангустов? Сказал ли Лифафа Дас: «Бегам-сахиба, оставьте нас, пожалуйста: нашему брату-джи совсем худо?»
И, наконец, укротитель кобр – или дрессировщик обезьян, или костоправ, или даже сам Лифафа Дас, владелец кинетоскопа на колесах, сказал: «Слишком много пророчеств, ребята. Наш Рамрам этим проклятым вечером слишком много пророчествовал».
Много лет спустя, преждевременно впав в слабоумие, когда призраки всех родов извергались из прошлого и плясали у нее перед глазами, моя мать вновь увидела парня с кинетоскопом, которого спасла, объявив благую весть о моем рождении, и который отплатил ей тем, что привел ее к слишком многим пророчествам, и заговорила с ним ровно, не тая злобы. «Значит, ты вернулся, – сказала она. – Ну, хорошо, тогда слушай: лучше бы я поняла тогда то, что имел в виду твой кузен – насчет крови, колен и носа. Потому что – кто знает? – может быть, у меня был бы другой сын».
Как и мой дед в самом начале, в затянутом паутиной коридоре в доме слепца, а также и в самом конце; как и Мари Перейра, потерявшая своего Жозефа; как и я сам, моя мать всюду видела призраков.
…Но теперь, когда возникают все новые и новые вопросы, когда нужно разъяснять все новые двусмысленности, я просто обязан предать гласности свои подозрения. Подозрение – тоже многоголовое чудище; у него даже слишком много голов; почему же тогда я не могу удержаться, почему отстегиваю поводок и спускаю его на собственную мать?.. Как, я спрашиваю, можно описать живот провидца? И память, моя новая, всеведущая память, охватывающая львиную долю жизней матери-отца-деда-бабки и всех прочих, – подсказывает: мягкий, выпирающий, круглый, как кукурузный пудинг. И снова, внутренне сопротивляясь, спрашиваю я: как выглядят его губы? И неизбежный ответ: пухлые, вывороченные,
Да, сомнение остается. Чудище спрашивает: «Почему же она так и не рассказала мужу об этом визите?» Ответ обвиняемой (его оглашает Падма от лица моей отсутствующей матери): «Да ты подумай только, как бы он разозлился, Боже мой! Даже если бы и не был потрясен этой историей с поджигателями. Посторонний мужчина; жена, вышедшая из дому тайком, – да он бы просто взбесился! Совершенно взбесился бы!»
Недостойные подозрения… следует отринуть их, приберечь суровые речи на потом, когда исчезнет двусмысленность, поднимется завеса тумана, и Амина предоставит мне твердые, ясные, неопровержимые доказательства.
Но, конечно же, когда мой отец пришел домой поздно ночью, запах сточной канавы перебивал обычно исходящий от него душок будущего краха; из глаз катились слезы, оставляя на щеках полосы пепла; ноздри его были забиты серой, а голова посыпана прахом развеявшихся дымом кож… ведь, конечно же, бандиты сожгли склад.
«А ночные сторожа?» – спали, Падма, спали. Предупрежденные заранее, приняли сонное питье так, на всякий случай… Отважные лала {66} , воинственные патаны {67} – рожденные в городе, они никогда не видели Хайбера {68} , и развернули пакетики, и высыпали порошок ржавого цвета в кипящий котелок с чаем. Раскладушки они оттащили подальше от отцовского склада, чтобы до них не долетели падающие балки и дождем рассыпающиеся искры. Потом улеглись на свои веревочные постели, выхлебали чай и погрузились в полное горечи и услады забвение, даруемое наркотиком. Сперва до хрипоты восхваляли излюбленных шлюх, оставленных в Пушту, затем стали дико хохотать, словно мягкие, легкие пальцы дурмана щекотали их… затем место смеха заняли сны, сторожа скитались по самым дальним ущельям дурмана, быстрее ветра неслись на скакунах дурмана, и наконец уснули крепким сном без сновидений, и ничто на свете не могло пробудить их до того, как наркотик закончит свой путь по их телам.
66
* Лала – почтенный, господин; обычное обращение к «патанам» – афганцам.
67
* Патаны – индийское название пуштунов, ираноязычного народа, населяющего Афганистан и граничащие с ним северо-западные провинции Пакистана.
68
* Хайберский проход – перевал Сулеймановых гор, по которому проходит основная дорога, соединяющая Афганистан с Индостаном.
Ахмед, Бутт и Кемаль приехали на такси – водитель, утративший остатки мужества при виде этих троих, набравших полные горсти скомканных банкнот, которые воняли как черт знает что, соприкоснувшись во рву со многими пренеприятными субстанциями, ни за что не стал бы их ждать, но они отказались платить. «Отпустите меня, важные господа, – канючил шофер. – Я человек маленький, не держите меня здесь…» – но они уже повернулись к бедняге спинами и припустили к пожарищу. Шофер смотрел, как они мчатся, вцепившись в рупии, изгвазданные в гнилых помидорах и собачьем дерьме; разинув рот, глазел он на горящий склад, на облака дыма в ночном небе и, как все участники этой сцены, вынужден был вдыхать воздух, полный запахов кож, спичечных коробков и паленого риса. Прикрыв глаза, подглядывая сквозь растопыренные пальцы, маленький шофер такси, у которого до таких дел нос не дорос, увидел, как г-н Кемаль, тощий и длинный, похожий на взбесившийся карандаш, лупил чем попало и пинал ногами объятые сном тела ночных сторожей – и едва не уехал в ужасе, бросив свою выручку, когда мой отец заорал: «Поберегись!» …и все же остался, несмотря ни на что, и увидел, как склад развалился на части, изъеденный липкими красными языками; увидел, как излился из склада поток невиданной лавы из спекшихся вместе риса, чечевицы, гороха, непромокаемых курток, спичечных коробков и солений; увидел, как жаркие, красные цветы пламени взметнулись к небесам, когда содержимое склада вытекло на твердую желтую почву и застыло черной, обугленной дланью отчаяния. Да, конечно же, склад был сожжен, он падал им на головы пеплом с небес, он набивался в разинутые рты покрытых синяками, но мирно храпящих сторожей. «Боже сохрани», – пробормотал г-н Бутт, но Мустафа Кемаль, человек практичный, отозвался: «Слава Богу, мы хорошо застрахованы».
«Я был прав тогда, – позже твердил Ахмед Синай своей жене, – я был прав, когда решил бросить торговлю кожами. Продать контору, склад, забыть все, что я когда-либо знал об этом деле. Тогда же – не раньше не позже – я окончательно выкинул из головы завиральный пакистанский проект Зульфи, муженька твоей Эмералд. В этом пламени, в этом пекле, – откровенничал мой отец, а жена его тем временем кипела от ярости, – я решил уехать в Бомбей и заняться недвижимостью. Недвижимость там дешевле грязи, – уверял он, пресекая вот-вот готовые слететь с ее губ возражения, – Нарликару лучше знать».