Дети полуночи
Шрифт:
– Лысенький! – вскрикивает Падма. – То-то ровные были у него волосы: так я и знала, в жизни этого не бывает!
Лысый-лысый, полированная башка! Раскрылся обман, на который купилась жена аккордеониста. Как у Самсона, сила Уильяма Месволда таилась в его волосах, а теперь, блестя лысым черепом в полумраке, он швыряет шевелюру в окошко автомобиля, раздает с видимой небрежностью подписанные акты на владение его дворцами и уезжает прочь. Никто из живущих в имении Месволда никогда больше не встречался с ним; но я, ни разу не видевший этого человека, забыть его не могу.
И вот все стало вдруг шафрановым и зеленым. Амина Синай – в палате с шафрановыми стенами и зеленой деревянной мебелью. В соседней палате – Ванита, жена Уи Уилли Уинки, вся позеленевшая, с белками глаз, тронутыми шафраном: ребенок наконец начал свой спуск
До полуночи двадцать девять минут. В родильном доме доктора Нарликара едва-едва хватает персонала; многие прогуливают – лучше праздновать рождение нации, чем возиться с рождением детей. В желтых рубашках и зеленых юбках они толпятся на ярко освещенных улицах, под бесчисленными балконами, на которых прозрачные светильники из тонкой глины наполнены неким таинственным маслом; в этих светильниках, окаймляющих каждый балкон, каждую крышу, плавают фитили, тоже двух цветов: половина ламп горит шафрановым светом, вторая половина полыхает зеленым.
Сквозь толпу, это многоголовое чудище, прокладывает себе путь полицейский автомобиль, и желто-голубые мундиры сидящих в нем людей в потустороннем свете ламп кажутся шафраново-зелеными. (Мы заскочили на дамбу Колаба всего на одну секундочку, только чтобы поведать, что за двадцать семь минут до полуночи полиция гонится за опасным преступником. Имя: Жозеф Д’Коста. Санитара в родильном доме нет и не было уже несколько дней; нет его ни в комнатушке около боен, ни в жизни обезумевшей от горя девственницы Мари).
Двадцать минут проходит; а-а-а-а – кричит Амина Синай с каждой минутой все громче, все чаще; а-а-а-а – слабо, устало вторит ей Ванита из соседней палаты. Чудище на улицах уже празднует вовсю, новый миф струится по жилам, заменяя красные кровяные тельца шафраново-зелеными. А в Дели серьезный, натянутый как струна человек сидит в Зале собраний и готовится произнести речь {95} . В имении Месволда золотые рыбки застыли в пруду, а жильцы ходят из дома в дом, угощают друг друга фисташковыми сластями, обнимаются, целуются: сегодня все едят зеленые фисташки и шафрановые колобки-ладду. Два младенца движутся по тайным ходам, а в Агре стареющий доктор сидит рядом со своей женой, у которой на лице две бородавки, будто ведьмины сиськи; меж заснувших гусей и траченных молью воспоминаний на них накатило молчание, им никак не найти что сказать друг другу. И во всех городах, и местечках, и деревнях маленькие светильники горят на подоконниках, крылечках, верандах, а в Пенджабе в это время горят поезда; зеленым вспыхивает вздувающаяся краска, шафрановым полыхает горящий бензин, и это самые большие лампы в мире.
95
* Натянутый как струна человек… – Джавахарлал Неру (1889–1964), в тот период – премьер-министр Временного правительства Индии.
Город Лахор пылает тоже.
Натянутый как струна серьезный человек поднимается на ноги. Окропленный священной водой Танджора, он выпрямляется во весь рост; благословенным пеплом на лбу начертаны знаки; он прочищает горло. Нет в руках заранее приготовленной речи; нету в памяти заранее придуманных слов – Джавахарлал Неру начинает: «…Многие годы назад мы назначили встречу судьбе, и вот пришло время получить обещанное – не целиком и не в полной мере, но в достаточной степени…»
Без двух минут полночь. В родильном доме Нарликара темнокожий
Чудище на улицах взвыло, а в Дели натянутый как струна человек продолжает свою речь: «…С последним ударом полуночи, когда весь мир спит, Индия пробуждается к жизни и свободе… – Сквозь завывания стоглавого чудища слышатся два новых вопля, крика, рева: плач детишек, пришедших в мир, их тщетный протест, смешавшийся с грохотом независимости, что развесила шафран и зелень по ночным небесам. – Настала минута, редкая в истории, когда совершается шаг от старого к новому; когда душа целого народа, так долго угнетаемого, находит, наконец, выражение…» – а в комнате, где пол застлан шафранно-зеленым ковром, Ахмед Синай стоит, держа на весу стул; в этот момент входит доктор Нарликар и сообщает ему: «С последним ударом полуночи, братец Синай, твоя бегам-сахиба родила крупного, здорового малыша: сына!» Тогда мой отец начинает думать обо мне (не зная…); образ мой заполоняет все его мысли, и он забывает о стуле; охваченный любовью ко мне (даже несмотря на…); переполненный ею с головы до кончиков пальцев, он роняет стул.
Да, это моя вина (что бы ни говорили) …мое лицо, мое, и ничье другое, заставило Ахмеда Синая разжать руки и выпустить стул; стул полетел вниз с ускорением двадцать два фута в секунду, и когда Джавахарлал Неру в Зале собраний сказал: «Ныне кончается пора невзгод» и громкоговорители разнесли повсюду весть о свободе, мой отец тоже заорал, но не из-за свободы, из-за меня – стул упал ему на ногу и раздробил большой палец.
Вот мы и подобрались к самой сути: все сбежались на крик, мой отец и его увечье на короткое время отвлекли внимание от двух страдающих матерей и от двух детишек, синхронно родившихся в полночь, ибо Ванита в конце концов разрешилась мальчиком, замечательно крупным. «Вы не поверите, – говорил доктор Бос. – Он все шел и шел, конца ему не было видно, здоровый мальчишка, настоящий богатырь!» И Нарликар, умываясь: «Мой тоже». Но это было чуть позже, а сейчас Нарликар и Бос заняты пальцем Ахмеда Синая; акушеркам велено обмыть и спеленать новорожденную пару, и тут-то мисс Мари Перейра и внесла свой вклад.
– Ступай, ступай, – говорит она бедняжке Флори, – посмотри, может, там надо помочь. Здесь я сама справлюсь.
И когда Мари осталась одна – двое младенцев на ее руках, две жизни в ее власти – она это сделала ради Жозефа, свой маленький частный революционный акт. «За это он, конечно, меня полюбит», – так она думала, меняя ярлычки с именами на двух гигантских младенцах, даря бедному малышу жизнь-полную чашу и осуждая ребенка, рожденного от богатых, на аккордеон и нищету… «Полюби меня, Жозеф!» – одна только эта мысль сверлила мозг Мари Перейры, и дело было сделано.
На щиколотку богатыря с глазенками голубыми, как небо Кашмира, – голубыми, как у Месволда, и носом, столь же выдающимся, как у кашмирского дедушки или у французской бабки, – она прикрепила ярлычок с именем: Синай.
В шафрановые пеленки завернули меня, поскольку, благодаря преступлению Мари Перейры я был признан ребенком полуночи, чьи отец и мать ему не родные, чей сын – не его сын… Мари взяла дитя, рожденное моей матерью, того младенца, которому не суждено было стать ее сыном, второго здоровенького бутуза, но с глазками уже карими и коленками узловатыми, как у Ахмеда Синая, завернула его в зеленые пеленки и отнесла Уи Уилли Уинки, а тот глядел в пустоту, будто слепой; а тот вряд ли увидел новорожденного; а тот знать ничего не знал о прямых проборах… Уи Уилли Уинки только что сказали, что Ванита не пережила родов. Через три минуты после полуночи, пока доктора возились со сломанным пальцем, она истекла кровью и умерла.