Дети райка
Шрифт:
На лестнице дома со спокойной аркой навеса над входом и двумя геометрически выверенными ярусами окон невыносимо пахло кошками. Кошками пахло и в квартире, расположенной в угловой части здания, в полукруглом эркере, который, как узел при пересечении двух нитей, стягивал две линии уличной сети, и там, где стены боковых крыльев встречались, случалось небольшое сумасшествие камня, взрыв - все вдруг приходило в движение сплошных контрастов, какая-то энергичная масса вырывалась из тела здания и нависала над мостовой со всем своим содержимым, чадами и домочадцами.
В зал черно-белым облаком выплыла потереться об ноги кошка Марихуана - в честь родичей, одна из которых была Машка, а другой - какой-то исчезнувший Хуан.
И тут Петр Петрович сразу же совершил необъяснимый поступок. Наклонившись и почесав кошку за ухом, он неожиданно выпрямился и, оглянувшись
Дети райка - актерская бражка - шумели и гуляли, казалось, как бы в пространстве шкафа. Хлопали ящички, личное содержимое тут же вываливалось в общий котел, проедаясь-пропиваясь совместно и безвозмездно. ВС вся выпросталась из своего черного плата и теперь сияла румянцем общего довольства. В ее агонизирующие легкие вливалось антипростудное зелье, и она ничему не противилась - ни болезни, ни зелью, ни льнущим к ней рукам. Как славно! Как согласно... Как просто... О, святая простота! Какими родными казались ему эти прекрасно-нескладные лица, "пазлы" общей убогой картинки, улицей и простудой жизни, ее неустройством тронутые, охрипшие голоса. Дети райка! Именно виденный им когда-то в ранней молодости фильм вдруг дал всему этому название. Умиление его взмыло крещендо. Да, это и есть тот самый замечательный, правдивейший на свете театр, выше и дальше всякого "поэтического реализма" идущий. И без всякой стеклянной стены - прозрачно узнаваемый, слезами отечественных дождей омытый. Он заставляет зрителей, бывших тут одновременно как бы и актерами, тоже плакать, даже без героев-правдолюбцев, без пронзительных театральных жестов, пронзающих партер насквозь. Плакать - без слов, только от абсолютного, стопроцентного соприкосновения друг с другом. Раёк! Он учитывает вкусы бедной, слитой в одно целое галерки, в обход отдельному, состоятельному партеру. У детей райка всегда был и будет свой плач, его театральным занавесом не задушишь-не убьешь. Тут живет театр мечты, но особой,- и пусть бомж превращается в самого себя, забулдыга - в себя, красавица-профура пребудет такой вовеки, выделывая свои пассы и антраша на волнах подлинных страстей. Мечта для бедных людей? Засилье простых и грубых эмоций? Да! Потому что всё и так чудесно - без чуда. Все известно наперед, и это знание и есть наша мечта, наше лицедейство - этот город в огнях, петля галстука, паутина и копоть на ярусных окнах, едкие кошачьи запахи лестниц и комнат. Все будет именно так, и нужна особая, дьявольская интуиция - угадывать и воспевать именно таким образом... Это их дар... Любить - это так просто...
– Если я и был когда счастлив, то только в детстве,- глупо сказал Петр Петрович в пространство.
И вся картина предыдущей его жизни вдруг предстала перед ним совершенно в ином свете, как неверная и кем-то оболганная. Им же самим и оболганная! Все его вчерашнее поле боя, вся эта усеянная костями мертвых идей русская равнина, где одно войско выступает и до последнего бьется с другим, вся эта конфронтирующая двойственность, где в лучшем случае возможны лишь союзники двух сильных сторон,- весь этот бред и морок борьбы, как завеса, упали. Перед ним предстал сам ландшафт, где происходило сражение,- со всеми его сложностями, горами и возвышенностями, карстовыми пещерами и известковыми плато, всеогромный глубокоуважаемый шкаф, прячущий в самой своей глубине что-то самое тайное, самое важное... Ящички. Ящички...
Да-да, думал Петр Петрович, по какой-то притче Бог недаром подарил людям разнообразие жизни - детство и старость, рождение и смерть, боль и радость, добро и зло,
И он, уже не думая, опрокинулся в ставшее вдруг огромным и румяным смеющееся лицо - не было на нем больше ни грима, ни теней, только яркий огенный свет... сейчас этот багровый цветок любви разорвется и разорвет им грудь...
...никогда-никогда нельзя заглянуть и войти в тот ящичек - там мама лежит без записки, без слова прощального. А он из своей вечной искусствоведческой командировки вернулся. Хотел отпевать, а батюшка-благочестивец - принесите справку из Чистого переулка. Подождете всего с полчаса, сейчас это просто. Просто?! Просто, просто... просто она разгромила все вокруг, а потом аккуратно сложила рядом нужные вещи, еще не ношенные... Никогда не вернуться в ту южную развивающуюся страну на карте мира, где она преподавала иностранным детям бессмертный язык, и победила паука, и спасла чужого мальчика. И так ругала своего, когда он поджарил на сковородке любимую игрушку, резинового Чиполлино-луковицу. Всегда неподкупность, всегда искренность, всегда отповедь: "Учти, там человек человеку волк",- это в ответ-то на его мальчишеское: "Не хочу и не стану тут жить!" И крестик на груди, и отложной воротничок, и цитата, кажется, из Бальмонта: "Вы солгали, туманные ночи в июле..." Куда, в какие ночи, в какие тайные ящички она со всей своей искренностью так и не смогла заглянуть? Запретив себе. Себя запретив. Тут и начался непорядок, выдаваемый за "полный порядок". И эта все нарастающая мамина агрессия, перенесенная с мира - на себя. В конце концов ценой окончательного усилия все перенесла на себя, самую, обычно ежедневную, всехнюю вину. Освободила других?.. Так нелепо, так непоправимо... так просто...
– Крыс! Давайте ловить крыс!
– смеялось лицо.
– Каких крыс, разве тут есть крысы?
– Нет, ха-ха-ха, ни одной нет! Но мы все равно будем их ловить. Всю... Ночь... Всю ночь...
Вдруг стало жарко, остро - как при высокой, несбиваемой температуре детства, когда всего тебя зашкаливает и невыносимо внутри самого себя, все липнет к жесткому каркасу тела, перетираясь и ломаясь на сгибах и углах... жарко, же-с-т-ко... Жар души буквален, он просится наружу все спалить - не от нее ли, которая с ним сейчас, этот жар? Передалось, занялось и, соприкоснувшись, замкнуло страшный огонь-взрыв... "Выпей, сынок, чаю с лимоном, температура спала, тебе легче станет". Мама с ним безотлучно, безотрывно, рука ее любимая, легкая...
Они ловили призрачные черные тела, шаря руками и даже бросаясь на четвереньки у шкафа,- лязгали стеклянные флаконы, внутри что-то дрожало и ухало, и тогда им стало казаться, что крысы тут действительно есть, они бегают, стуча лапками высоко по кругу, и ужасно горят в темноте их маленькие глаза, и крысиные огни пронизывают ночь. И были они как дети - напуганы и счастливы, жутко счастливы, в невесомых своих тряпицах...
Под утро, начисто поглотившее следы вчерашнего умиления и радости, Петр Петрович проснулся, даже не в чужой постели - у чужого шкафа. Черно-белое пушистое облако Марихуаны блуждало, мело по его голым ногам. Кругом вповалку, кто на ком, спали дети райка.
Не было сил открыть глаза, сделать первый глоток. Тем более выйти на улицу.
Но он все-таки вышел, в последний раз взглянув на спящую - на ее действительно румяную, неприкрытую детскость, из которой, как из бедной и прекрасной провинции, не было никакого выхода ему, боровшемуся с ней в ночи.
И вдруг чувство глубокого и окончательного поражения упало ему на плечи, больно обожгло непокрытую голову. Снег падал отовсюду, забивался в черные складки города, лежал на траве, на листьях, на черно-красных камнях набережной, на золотых фонарях-фонариках, первый, не в срок выпавший саратовский снег.
Он спустился к самой реке. И увидел - прямо перед ним проплывает церковь о семи колоколах, от небольших до весьма огромных. И имя обозначилось на борту плавучей, недавно отреставрированной церкви:
СВЯТИТЕЛЬ НИКОЛАЙ ЧУДОТВОРЕЦ
Это был старый буксирный пароход, колесный, полуморского типа, со звонницей над штурвальной рубкой, хорами и молящимися, число которых могло достигать нескольких сотен. И Петру Петровичу с берега вдруг почудилось, что вот он и есть наконец тот самый тайнозритель - и один видит сейчас мир после всего, после гибели, а значит, человечество выжило и будет жить еще очень-очень долго, может быть, вечно.