Дети рижского Дракулы
Шрифт:
– Что вы себе возомнили, Каплан? – распалялся он, нервно стуча углом девичей тетради по кафедре и безжалостно портя желтую обложку. – Все вот из-за ваших записулек, которые вы позволяли себе делать на моих уроках. Посмотрите, чем все это кончилось? Сядьте сейчас же и замолчите. Теперь я буду говорить.
Он развернулся к приставу и отправил ему взгляд яростный, но в то же время затравленный, в глубинах которого ясно читались страх и желание бежать.
Бриедису всегда было жаль этого отпрыска Даниловых. Знакомство с ним он свел, когда только вернулся в Ригу и получил отцовский от ворот поворот. Дело о смерти Даниловых, больших промышленниках и меценатах, поручили вести ему, поскольку казалось оно на фоне пронесшегося тогда рижского
Но было в показаниях сей особы столько путаных деталей, что новоиспеченный пристав решил провести небольшое дознание и допросил весь немногочисленный штат прислуги. У Даниловых служили горничная, кухарка, камердинер – бодрый старичок, до конца жизни Льва Всеволодовича ходивший за ним, менявший простыни, кормивший с ложки, и швейцар. Швейцар – отставной солдат, всегда при оружии – старом лефоше, который он ежедневно любовно чистил, заправлял.
Допросив каждого, Бриедис быстро составил картину гибели хозяйки. Сын был при ней, но к каплям не прикасался. Капли подала горничная, но клялась и божилась, что подала лишь бутылек и стакан, вышла и не видела, как Ариадна Александровна пили сии капли. Григорий Львович честно признался, что сидел напротив и смотрел, как мать опустошила склянку. Но он, видимо, находился в таком ужасном состоянии, что не мог ни встать, ни сказать слова против.
Бриедис допрашивал его в кабинете матери, где ее рвало кровью, где она билась в страшных судорогах и задыхалась на руках сына. Он рыдал, клял себя, обвиняя себя в ее смерти. Рядом был их домашний доктор, единственный человек, как заявил швейцар с лефоше, который был вхож в этот дом. Он подтвердил, что у Григория Львовича имелся какой-то сложный, замысловатый диагноз, он не всегда владел собой, но был покладистым и старательным. Погубить мать он не мог, но вполне мог не воспрепятствовать, если кто-то совершал преступление, потому как, оказываясь в острой ситуации, впадал в ступор.
Слова доктора ранили бедного сироту еще больнее, в тот день Бриедис едва успел предотвратить еще одно самоубийство. Барчонок выкрал лефоше швейцара и уже приставил дуло к горлу, когда штабс-капитан оттолкнул безумца к двери и выбил из рук револьвер.
С тех пор Бриедис нет-нет да заходит к нему проведать, не натворил ли тщедушный чего в порыве отчаяния. Арсений не мог стать полноценной нянькой наследнику и следить ежечасно за его жизнью, не мог, к несчастью, и заставить взять хозяйство в руки. Данилов – а прошло почти два года – так и не утвердился в правах наследования как полагается, он сбросил семейные дела на приказчика, сам же пытался забыться, поступив в преподавательский состав одной из гимназий города.
Пристав говорил с доктором Финкельштейном, обследовавшим Данилова. Доктор с глубокомысленным видом поведал о редком, недавно открытом ученым Лореном синдроме отсталости в физическом развитии. И добавил, что он сопряжен с расстройством нервов на почве трудностей, которые отсталые испытывают на людях.
Данилов не был глуп, его отсталость не коснулась рассудка. Напротив, Бриедис даже порой терялся в его обществе, не всегда мог подобрать столь же глубоких фраз, какими с легкостью сыпал, будучи в настроении, Григорий Львович, не всегда мог поддержать тему разговора, если тот уходил в дебри искусства, музыки, книг. Порой краснел и тушевался, ощущая себя мало не столь возвышенно образованным, но неловким солдафоном рядом с австрийским принцем. И даже принялся заново изучать «Илиаду», чтобы понять, кого Данилов нарекает Аяксом, а кого сравнивает с Патроклом.
Мелкая фигура и втянутые плечи учителя совершенно не сочетались с начитанностью и знаниями.
Данилов окончил курс гимназии ранее сверстников на два года. Владел несколькими языками. Легко обращался по-английски к прибывшему откуда-то из заморья стряпчему, которому положено было заниматься бумагами покойных, прежде чем они перешли в руки приказчика. С доктором-французом Григорий ловко сходил на его родной язык. Он прекрасно играл на рояле и мог самозабвенно проводить за инструментом часы, наигрывая обожаемого им Штрауса, хотя утверждал, что не посещал музыкальных классов, а сие умение было лишь результатом упорного труда его домашнего учителя и маменьки, которая прежде хотела сделать из сына нового Моцарта. Но в детстве долгие уроки заканчивались плохо: принималась хлестать кровь из ушей – последствие какой-то детской травмы. Доктор запретил музыку, матери пришлось с тем согласиться, и Данилов занялся изучением истории, а за рояль садился лишь для души. Забавно, как только от него отстали с нотами, те сразу же сделались его отдохновением.
Для Бриедиса вскоре стало очевидным, что Данилов не так прост, каким хотел всем казаться. Пристав замечал, как он нарочно втягивал плечи, делал свой голос тихим, принимался говорить отвлеченно или подолгу никого не принимал, заставляя ожидать в швейцарской, пока не наиграется на рояле. Все это чтобы произвести впечатление человека старше своего возраста, но выходило изобразить заумного чудака и отвадить от себя людей. Лишь после случая с лефоше Данилов смягчил к полицейскому свое отношение, пускал в дом сразу, как тот являлся, не мучил Штраусом, сонатами Вокорбея или интермеццо Луиджи Керубини, о которых весьма любил порассуждать, чтобы не отвечать на прямые вопросы.
После и вовсе перестал держать позу и говорить с Бриедисом будто античный философ. И тому открылся другой Данилов – решительный, резкий, тайно увлеченный уроками фехтования, не пустой интеллектуал, знающий наизусть «Метаморфозы» Овидия и не к месту цитирующий Сенеку, но говорящий понятные, точные, хоть и мрачные, вещи. При Бриедисе он расправлял плечи и даже как-то прибавлял в росте, поднимал лицо и позволял своему взгляду быть спокойным и открытым.
Все это исчезало, едва присоединялся кто-то третий, и Данилов превращался в Карлика Носа, роль которого решил играть до конца, защищаясь этой маской от мира.
Мало-помалу Бриедис стал больше интересоваться этой странной семьей, закрытой, но в то же время ранее весьма состоятельной, чтобы при таких капиталах она могла позволить себе совершенно не появляться в прессе. Имя Даниловых мелькало всюду: в магазинах сладостей, канцелярских товаров, красок, чего-то еще. Но когда пожилая чета скончалась, дело в газетах осветили лишь очень незначительным, крохотным некрологом. Даниловы были купцами первой гильдии, а Лев Всеволодович и вовсе из бывших офицеров, ротмистр Кавалергардского полка, оставивший армию ради промышленного дела, и бывший член клуба «Черноголовые». Они собирались приобрести право на дворянство, но не успели, что с их капиталами тоже удивительно. Казалось, расцвет их благосостояния замер несколько лет назад. Но когда? И почему? Неужто всему виной болезнь и странность сына?
Тот же ни в какую не желал ничего рассказывать приставу. Едва Бриедис подводил разговор к семейному вопросу, Данилов хватался за маску гауфовского персонажа и отгораживался от единственного, кому был готов доверять.
Здесь что-то явно было нечисто. И это что-то мучило и изводило самого Данилова.
Бриедис стал возиться с подшивками газет. Он перерыл множество печатных изданий сначала на русском языке: «Рижский вестник», «Прибалтийский край», «Лифляндские губернские ведомости», «Ведомости Рижской городской полиции», потом на латышском: «Балтияс веснисис», «Ауструмс», «Дзиесму пурс». Но за целое десятилетие ни одного упоминания о семье Даниловых, даже в полицейской хронике.