Детская православная хрестоматия
Шрифт:
Что же касается первого урока русского языка, начатого Лучкиным в тот же день, перед вечером, когда начала спадать жара и когда, по словам матроса, было «легче войти в понятие», то начало его – признаться – не предвещало особенных успехов и вызывало немало-таки насмешек среди матросов при виде тщетных усилий Лучкина объяснить ученику, что его зовут Максимкой, а что учителя зовут Лучкиным.
Однако Лучкин хоть и не был никогда педагогом, тем не менее обнаружил такое терпение, такую выдержку и мягкость в стремлении во что бы то ни стало заложить, так сказать,
Придумывая более или менее остроумные способы для достижения заданной себе цели, Лучкин тотчас же приводил их и в исполнение.
Он тыкал в грудь маленького негра и говорил: «Максимка», затем показывал на себя и говорил: «Лучкин». Проделав это несколько раз и не достигнув удовлетворительного результата, Лучкин отходил на несколько шагов и вскрикивал: «Максимка!» Мальчик скалил зубы, но не усваивал и этого метода. Тогда Лучкин придумал новую комбинацию. Он попросил одного матросика крикнуть: «Максимка!» – и когда матрос крикнул, Лучкин не без некоторого довольства человека, уверенного в успехе, указал пальцем на Максимку и даже для убедительности осторожно затем встряхнул его за шиворот. Увы! Максимка весело смеялся, но, очевидно, понял встряхивание за приглашение потанцевать, потому что тотчас же вскочил на ноги и стал отплясывать, к общему удовольствию собравшейся кучки матросов и самого Лучкина.
Когда танец был окончен, маленький негр отлично понял, что пляской его остались довольны, потому что многие матросы трепали его и по плечу, и по спине, и по голове и говорили, весело смеясь:
– Гут, Максимка! Молодца, Максимка!
Трудно сказать, насколько бы увенчались успехом дальнейшие попытки Лучкина познакомить Максимку с его именем – попытки, к которым Лучкин хотел было вновь приступить, но появление на баке мичмана, говорящего по-английски, значительно упростило дело. Он объяснил мальчику, что он не «бой», а Максимка, и кстати сказал, что Максимкиного друга зовут Лучкин.
– Теперь, брат, он знает, как ты его прозвал! – проговорил, обращаясь к Лучкину, мичман.
– Премного благодарен, ваше благородие! – отвечал обрадованный Лучкин и прибавил: – А то я, ваше благородие, долго бился… Мальчонка башковатый, а никак не мог взять в толк, как его зовут.
– Теперь знает… Ну-ка, спроси.
– Максимка!
Маленький негр указал на себя.
– Вот так ловко, ваше благородие… Лучкин! – снова обратился матрос к мальчику.
Мальчик указал пальцем на матроса.
И оба они весело смеялись. Смеялись и матросы и замечали:
– Арапчонок в науку входит…
Дальнейший урок пошел как по маслу.
Лучкин указывал на разные предметы и называл их, причем, при малейшей возможности исковеркать слово, коверкал его, говоря вместо рубаха – «рубах», вместо мачта – «мачт», уверенный, что при таком изменении слов они более похожи на иностранные и легче могут быть усвоены Максимкой.
Когда
– Ай да Лучкин! Живо обучил арапчонка. Того и гляди, до Надежного мыса понимать станет по-нашему! – говорили матросы.
– Еще как поймет-то! До Надежного ходу никак не меньше двадцати ден… А Максимка понятливый!
При слове «Максимка» мальчик взглянул на Лучкина.
– Ишь, твердо знает свою кличку!.. Садись, братец, ужинать будем!
Когда после молитвы раздали койки, Лучкин уложил Максимку около себя на палубе. Максимка, счастливый и благодарный, приятно потягивался на матросском тюфячке, с подушкой под головой и под одеялом, – все это Лучкин исхлопотал у подшкипера, отпустившего арапчонку койку со всеми принадлежностями.
– Спи, спи, Максимка! Завтра рано вставать!
Но Максимка и без того уже засыпал, проговорив довольно недурно для первого урока: «Максимка» и «Лючики», как переделал он фамилию своего пестуна.
Матрос перекрестил маленького негра и скоро уже храпел во всю ивановскую.
С полуночи он стал на вахту и вместе с фор-марсовым Леонтьевым полез на фор-марс.
Там они присели, осмотрев предварительно, все ли в порядке, и стали «лясничать», чтобы не одолевала дрема. Говорили о Кронштадте, вспоминали командиров… и смолкли.
Вдруг Лучкин спросил:
– И никогда, ты, Леонтьев, этой самой водкой не занимаися?
Трезвый, степенный и исправный Леонтьев, уважавший Лучкина как знающего фор-марсового, работавшего на ноке, и несколько презиравший в то же время его за пьянство, – категорически ответил:
– Ни в жисть!
– Вовсе, значит, не касался?
– Разве когда стаканчик в праздник.
– То-то ты и чарки своей не пьешь, а деньги за чарки забираешь?
– Деньги-то, братец, нужнее… Вернемся в Россию, ежели выйдет отставка, при деньгах ты завсегда обернешься…
– Это что и говорить…
– Да ты к чему это, Лучкин, насчет водки?..
– А к тому, что ты, Леонтьев, задачливый матрос…
Лучкин помолчал и затем опять спросил:
– Сказывают: заговорить можно от пьянства?
– Заговаривают люди, это верно… На «Копчике» одного матроса заговорил унтерцер… Слово такое знал… И у нас есть такой человек…
– Кто?
– А плотник Захарыч… Только он в секрете держит. Не всякого уважит. А ты нешто хочешь бросить пьянство, Лучкин? – насмешливо промолвил Леонтьев.
– Бросить не бросить, а чтобы, значит, без пропою вещей…
– Попробуй пить с рассудком…
– Пробовал. Ничего не выходит, братец ты мой. Как дорвусь до винища – и пропал. Такая моя линия!
– Рассудку в тебе нет настоящего, а не линия, – внушительно заметил Леонтьев. – Каждый человек должен себя понимать… А ты все-таки поговори с Захарычем. Может, и не откажет… Только вряд ли тебя заговорит! – прибавил насмешливо Леонтьев.
– То-то и я так полагаю! Не заговорит! – вымолвил Лучкин и сам почему-то усмехнулся, точно довольный, что его не заговорить.