Детская православная хрестоматия
Шрифт:
В столовой барыни не было. Там была одна Анютка. Она ходила взад и вперед по комнате, закачивая ребенка и напевая своим приятным голоском какую-то песенку.
Заметив Федоса, Анютка подняла на него свои испуганные глаза. В них теперь светилось выражение скорби и участия.
– Вам барыню, Федос Никитич? – шепнула она, подходя к Чижику.
– Доложи, что я вернулся из экипажа, – промолвил смущенно матрос, опуская глаза.
Анютка направилась было в спальню, но в ту же минуту Лузгина вошла в столовую.
Федос
Лузгина прочла письмо. Видимо, удовлетворенная тем, что просьба ее была исполнена и что дерзкого денщика строго наказали, она проговорила:
– Надеюсь, наказание будет тебе хорошим уроком и ты не осмелишься более грубить…
Чижик угрюмо молчал.
А Лузгина между тем продолжала уже более мягким тоном:
– Смотри же, Феодосии, веди себя, как следует порядочному денщику… Не пей водки, будь всегда почтителен к своей барыне… Тогда и мне не придется наказывать тебя…
Чижик не ронял ни слова.
– Понял, что я тебе говорю? – возвысила голос барыня, недовольная этим молчанием и угрюмым видом денщика.
– Понял!
– Так что ж ты молчишь?.. Надо отвечать, когда с тобой говорят.
– Слушаю-с! – автоматически отвечал Чижик.
– Ну, ступай к молодому барину… Можете идти в сад…
Чижик вышел, а молодая женщина вернулась в спальную, возмущенная бесчувственностью этого грубого матроса. Решительно Василий Михайлович не понимает людей. Расхваливал этого денщика, как какое-то сокровище, а он и пьет, и грубит, и не чувствует никакого раскаяния.
– Ах, что за грубый народ эти матросы! – произнесла вслух молодая женщина.
После завтрака она собралась в гости. Перед тем как уходить, она приказала Анютке позвать молодого барина.
Анютка побежала в сад.
В глубине густого, запущенного сада, под тенью раскидистой липы сидели рядом на траве Чижик и Шурка. Чижик мастерил бумажный змей и о чем-то тихо рассказывал. Шурка внимательно слушал.
– Пожалуйте к маменьке, барчук! – проговорила Анютка, подбегая к ним, вся раскрасневшаяся.
– Зачем? – недовольно спросил Шурка, который чувствовал себя так хорошо с Чижиком, рассказывавшим ему необыкновенно интересные вещи.
– А не знаю. Маменька собралась со двора. Должно быть, хотят с вами проститься…
Шурка неохотно поднялся.
– Что, мама сердится? – спросил он Анютку.
– Нет, барчук… Отошли…
– А ты торопись, ежели маменька требует… Да смотри не бунтуй, Лександра Васильич, с маменькой-то. Мало ли что у матери с сыном выйдет, а все надо почитать родительницу, – ласково напутствовал Шурку Чижик, оставляя работу и закуривая трубочку.
Шурка вошел в спальню боязливо, имея обиженный вид, и смущенно остановился в нескольких шагах от матери.
В нарядном шелковом платье и белой шляпке, красивая, цветущая и благоухающая, Марья
– Ну, Шурка, довольно дуться… Помиримся… Проси у мамы прощенья за то, что ты назвал ее гадкой и злой… Целуй руку…
Шурка поцеловал эту белую пухлую руку в кольцах, и слезы подступили к его горлу.
Действительно, он виноват: он назвал маму злой и гадкой. А Чижик недаром говорит, что грешно быть дурным сыном.
И Шурка, преувеличивая свою вину под влиянием охватившего его чувства, взволнованно и порывисто проговорил:
– Прости, мама!
Этот искренний тон, эти слезы, дрожавшие на глазах мальчика, тронули сердце матери. Она, в свою очередь, почувствовала себя виноватой за то, что так жестоко наказала своего первенца. Пред ней представилось его страдальческое личико, полное ужаса, в ее ушах слышались его жалобные крики, и жалость самки к детенышу охватила женщину Ей хотелось горячо приласкать мальчика.
Но она торопилась ехать с визитами, и ей было жаль нового парадного платья, и потому она ограничилась лишь тем, что, нагнувшись, поцеловала Шурку в лоб и сказала:
– Забудем, что было. Ты ведь больше не будешь бранить маму?
– Не буду
– И любишь по-прежнему свою маму?
– Люблю.
– И я тебя люблю, моего мальчика. Ну, до свидания. Ступай в сад…
И с этими словами Лузгина потрепала еще раз Шурку по щеке, улыбнулась ему и, шелестя шелковым платьем, вышла из спальни.
Шурка возвращался в сад не совсем удовлетворенный. Впечатлительному мальчику и слова и ласки матери казались недостаточными и не соответствующими его переполненному чувством раскаяния сердцу. Но еще более его смущало то, что с его стороны примирение было не полное. Хотя он и сказал, что любит маму по-прежнему, но чувствовал в эту минуту, что в душе его еще осталось что-то неприязненное к матери, и не столько за себя, сколько за Чижика.
XVII
– Ну, как дела, голубок? Замирился с маменькой? – спрашивал Федос подошедшего тихими шагами Шурку.
– Помирился… И я, Чижик, прощения просил, что обругал маму…
– А разве такое было?
– Было… Я маму назвал злой и гадкой.
– Ишь ведь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да как отчекрыжил!..
– Это я за тебя, Чижик, – поспешил оправдаться Шурка.
– То-то понимаю, что за меня… А главная причина – сердце твое не стерпело неправды… вот из-за чего ты взбунтовался, махонький… Оттого ты и Антона жалел… Бог за это простит, хучь ты и матери родной сгрубил… А все-таки это ты правильно, что повинился. Как-никак, а мать… И когда ежели человек чувствует, что виноват, – повинись. Что бы там ни вышло, а самому легче будет… Так ли я говорю, Лександра Васильич? Ведь легче?..